• Приглашаем посетить наш сайт
    Ахматова (ahmatova.niv.ru)
  • Иоанн Цимисхий.
    Книга III

    КНИГА III

    Если ты видишь кого-нибудь возведенного на высоту счастия, гордого своими богатствами, надменного родом своим и подъемлющего взоры свои еще выше своего величия, не сомневаясь верь, что близкое наказание ожидает его. Судьба возвышает нас только для того, чтобы тем глубже было падение наше. 

    Менандр, отрывок из потерянной комедии

    (Стобей, Serin, XXII) 

    Дня через два или три, после несчастного события на Ипподроме, в одном из домов царьградских, в обширной комнате, освещенной лампадою, сделанною в виде черепа человеческого, сидели два человека и беседовали, хотя ночь уже давно наступила, мрак облегал Царьград, и, говоря выражением старинных поэтов, "Морфей рассыпал мак на зеницы людские обильною рукою".

    Дом, в котором находились собеседники, составлял одно из огромных зданий, принадлежавших частным людям, и находился на форуме, или площади Константиновской. Главный портик сего дома выходил на площадь, а самое строение терялось в огромных соседственных зданиях, и почти столько же находилось его в земле, сколько на поверхности земли. Так было во всех значительных зданиях царьградских, начиная с дворцов до чертогов вельмож и богачей. Подземелья, погреба, тайные выходы и входы были столь обыкновенны в домах царьградских, что говорили, будто Царьграда только одна треть на земле находится, другая висит на воздухе, третья зарыта под землею. В подземельях и погребах богачи и вельможи скрывали свои сокровища, укрывались сами во времена бедственных волнений, беспрерывно потрясавших благоденствие Царьграда. Богач считал бы свой дом несовершенным, если бы не было в нем потайных входов и выходов. Это сделалось, наконец, модою, щегольством. На что не бывает моды?

    Дом, о котором мы говорим, мог почесться самым щегольским, если бы надобно было судить о нем по его подземельям и тайникам: он изобильно снабжен был ими, и многие из них были так скрыты искусством зодчего, что никто и никогда не мог бы догадаться об их существовании. Комната, где находились собеседники, нами упомянутые, была в одном из самых тайных подземельев строения. Это был погреб, глубоко опущенный в землю, и к нему надобно было пробираться множеством переходов, коридоров, тайных дверей, лестниц. Впрочем, особенным искусством зодчего, погреб этот, находясь в ряду других подземных комнат, был сух, тепел и, несмотря на вечный мрак, ибо свет дневной не проходил в него, он мог показаться жилищем роскоши. Стены и своды его были обмазаны крепким цементом и раскрашены, а капители красивых столпов даже раззолочены и множество подсвечников и ламп, в нем находившихся, могли ярко осветить его. На сей раз освещала его только лампада.

    Странны были украшения этой подземной комнаты. Тут, в красивых шкафах находилось множество свертков папира и пергамента; на стенах висели чучелы разных животных; на столах расставлены были какие-то непонятные орудия, стклянки, пузырьки, банки, ящички, разложено было множество рисунков и чертежей.

    За большим столом, заставленным разными орудиями, заваленным свертками и чертежами, сидели два упомянутые нами собеседника. Кто присутствовал на последней императорской аудиенции, тот мог бы узнать того и другого: один из них был философ, которого Никифор стращал гневом своим, за приверженность его к философии; другой, молодой царедворец, патриций которому велел он отправиться в Киев, к Сфендославу, князю днепровских руссов.

    -- Да, мой сын! -- говорил философ,-- будь внимателен к словам моим, и я открою тебе тайны, каких еще не видал ты до сих пор.

    "За тем пришел я к тебе, отец мой. Все, что доныне знаю о себе самом, только тревожит и смущает меня. Прошедшее для меня непонятно, будущее вовсе мне неведомо. Перед тобою открыты тайны былого и будущего. Открой их мне".

    -- Юноша! с какою жадностью стремишься ты узнать неведомые судьбы своего жребия! Но помышляешь ли о том: принесут ли они тебе радость и счастие, эти открытые тайны? Помнишь ли жреца египетского, поднявшего покрывало с истукана Изиды? Что было его жребием? Безумие и ужас!

    "Зачем же пугаешь ты меня, отец мой, когда сам обещал мне важные открытия? Не для того ли должен я был переносить разные испытания и перенес их? Не обещали ль мне говорить откровенно обо всем? Не для того ли открыли мне, наконец, тайное твое убежище и привели меня к тебе?"

    -- Так, но теперь испытание последнее. Скажи -- не побуждает ли тебя к познанию только жадность славы и почестей? Не то ли одно влечет тебя, что в будущем откроется для тебя блестящее, высокое поприще? Если так -- горе тебе! Ты ослеплен -- ты обманываешь себя, обманываешь и всех нас льстивыми надеждами!

    "Я не понимаю тебя, отец мой! Сказать тебе, что душа моя не волнуется радостно при мысли о величии и славе, которые, может быть, ждут меня в будущем,-- значило бы скрыть от тебя мою душу. Да, я жажду их, почестей и величия, и путь, которым достиг я в мои лета того, что я уже есмь теперь -- должен ободрять меня в самых смелых мечтах".

    -- Что же ты есть теперь, сын мой? -- спросил философ с горькою усмешкою.

    "Вопрос твой смущает меня, отец мой. Еще нет мне двадцати пяти лет, а уже удостоен я милостей моего великого государя, имел случай показать ему храбрость мою в битвах, был посылан от него в дальние страны и теперь снова отправляюсь туда с поручением весьма важным. Мое богатство, мой чин делают меня одним из почетных царедворцев -- я всего могу надеяться!"

    -- Да, всего -- блестящая участь, и тем более, что ты достигаешь ее своею заслугою. Может быть, если ты не погибнешь в дальних странствованиях, не будешь убит в какой-нибудь битве -- ты сделаешься протоспафарием, логофетом, Великим доместиком. Тогда тебе надобно будет бояться только одного, чтобы не навлечь на себя немилостивого взора своего повелителя... Может быть, вечным угождением и лестью удержишься ты на своем месте, если какое-нибудь смятение, волнение, прихоть судьбы не уничтожат тебя, если интрига придворная не восстанет на тебя. Ведь все это может быть...

    "Так, но ты смущаешь меня своею насмешкою".

    -- Право? А я хотел еще далее продолжать мою речь и до дна заставить тебя выпить сосуд с горьким питием правды, который должен очистить твою душу. Ты богат, ты патриций, ты царедворец, ты доказал храбрость свою в боях, ты посылан был в отдаленную Скифию -- все так! Но неужели велика та заслуга, что ты не бежал постыдно с полей битвы? А посылке в Скифию не заключалась ли вся причина в том, что ты хорошо знаешь скифские языки и другого некого было выбрать? -- Постой, юноша, и не перебивай речи моей! Богатство твое -- как приобрел ты его? Ты сам не знаешь своего рода; ты жил в удаленном от столицы городе, не зная ни Двора, ни почестей. К тебе пришел хозяин этого дома, патриций Афанас, и объявил тебе, что ты наследуешь великое богатство после одного своего родственника, богатого человека, умершего в Херсоне и препоручившего ему передать тебе свое богатство. Потом друзья Афанаса представили тебя ко Двору, и милости Никифора начали на тебя обращаться.

    "Конечно,-- сказал с досадою Калокир,-- я не имел еще случая оправдать себя великими подвигами..."

    -- Не выше ли тебя Афанас, когда он может получить все возможные почести при своем знатном роде и богатстве и презирает всем этим?

    "Зачем же ты обольщал меня моею великою участью и открытием каких-то высоких тайн, когда начинаешь унижением меня в собственных глазах моих?"

    льстить тебе, не милость Никифора, но место великого человека и -- первое между современниками!

    "Первое! Но это первое место..."

    -- Неужели, как грубый франк, ты боишься рыкания золотых львов, которые стерегут это первое место?

    "Скажи ж мне, отец мой, открой мне судьбу мою..."

    -- Если ты не будешь приготовлен к открытию, что поймешь ты из слов и изъяснений моих? Смотри. -- Философ развернул лист пергамента, исписанный математическими знаками, испещренный созвездиями, цифрами, изображениями уродливыми. -- Вот судьба твоя, Калокир!

    Юноша смотрел и не понимал.

    -- Это гороскоп твой,-- продолжал философ,-- и я все читаю в нем так ясно, как будто бы это было написано самыми четкими буквами. Вот он -- твой враждебный Водолей -- вот влияние Афродиты, которого ты должен страшиться -- вот три цикла жизни твоей...

    "Отец мой! я предаюсь тебе -- я отдаю тебе судьбу мою!"

    -- Итак, я открою ее тебе, когда ты поставишь целью жизни своей совершение великого своего предназначения, к которому ведет тебя рука тайных друзей и судьба твоя!

    Узнай, Калокир, что мир здешний есть борьба добра и зла, ума и безумия, чести и бесславия, и -- увы!-- люди отвергают благо, предаются злу и не видят, как изливаются за то фиалы скорбей на землю! Они мыслят, что ум, Богом им данный, есть обман и обольщение; что знания и науки суть только хитрое сплетение сомнений; что философ и мудрец есть мечтатель опасный, заводящий во тьму. Древняя Эллада блистала мудростью и наукою -- они исчезли, и -- Эллада погибла. С проявлением Божественного закона, когда ум покорился ведению небесных откровений, люди отвергли его решительно, как земное нечистое брение -- и чего не испытали они за то? Каких бедствий не перенесли? Близок есть час гибели -- секира лежит при корне древа и гумно судеб готова возвеять лопата делателя! Времена страждут болезнью великого деторождения, и дивные чада родятся от них. Се, от Востока грядет гибель -- и горе Царьграду! Се, на Западе гордый властитель Рима готовит перуны -- и горе Царьграду! Но Север могущ и велик; широкоструйны моря и реки его: Калокир родился там, от крови скифа и гречанки, И возвратит он доблесть Царьграду, и будут снова мудрость на брегах Босфора и слава на стенах Седмихолмия!

    Философ говорил все это в каком-то исступлении, и Калокир смотрел на него, не смея прервать его речей.

    -- Повеждь мне грядущее, судьба таинственная! Юноша -- великое совершится: прейдут настанут седьмая година и шестое царство. Восток и Запад дряхлеют; Север дышит дивною жизнью. Не пройти: славе Седмихолмия, если мудрость, и православие не оставят его. Настанут дивныя: Атлантида великого Платона явится из недр Океана на Западе; человек снимет с облаков громы и молнии; возлетит под небеса на махинах, им созданных; без ветрила двигнется по морям; железом окует он землю и золотом разроет недра ее, чтобы прочитать в ее недрах тайны мироздания; с куском металла будет он плавать на морях, и послушные звезды будут показывать ему путь его; гром и молния создаст он и бросит на врагов; разложит он луч солнца, сочтет звезды, предскажет бег комет небесных! Горе непроницающему тайн, горе коснеющему во мраке! Не дивись словесам моим. Премудрость, создавшая дом свой на семи столпах, по слову Соломона, подчинила ему духов земли, когда он возжаждал ее всем сердцем, паче золота и серебра и драгоценностей Офира!

    В начале жизнь и мудрость были едины, и человек читал в природе, как в книге, отверстой пред его взорами. Тогда сказалась она ему словом и звуком, очерком и цветом. Но тлетворное дыхание земли отягчило человека. Скрылась премудрость от взоров смертного, скрылась от людей, и открывается только взору избранного испытующего. Ведение превратилось в древо познания добра и зла. Но мудрые не погибли, как семена под снегом зимним; не скрыли они мудрости, им проявленной. Они облекли ее в символы; они изобразили ее в гиероглифах; они явили ее в науке и знании; они запечатлели ее в мифах Элевзина и Мемфиса, Дельф и Самофракии.

    Тогда восстало начало зла и вечную борьбу объявило избранным. Где не гонят ум, где не преследуется ведение? Сократ испивает цикуту; Архимед гибнет под мечом варвара; Софокл влечется на суд, как безумный. Природа мстительна -- она уничтожает памятники мудрости; меч дробит обелиски, и пирамиды разрушаются событиями...

    Но мифы и символы живы, как луч солнца во мраке, его застилающем; ряды мудрых светят, как ряды звезд небесных, закрытых тучами. И таинственно сливаются судьба царств и жребий народов с жизнию и судьбою Мудрости.

    Вражду и несогласие хотело посеять начало зла между Святой Истиною небес и тайнами Мудрости Земли. Да, не будет!

    Велик был успех начала зла. Истребилась мудрость Египта и Эллады, Рима, Верита и Эдессы. Тогда увидели, как дряхлеет Юг и стареет Восток. Очи мудрых устремились на Север и в тамошних странах, отчизне Авариса, Замолксиса и Анархасиса, искали света. И открыто им было!

    Доколе море и земля, цвета синего и зеленого, пребудут символом Царьграда, основою силы его -- Седмихолмие сохранится в могуществе и православии. Доколе избранные не соединятся с врагами православия -- Седмихолмие сохранится в мудрости и ведении. Призови Север к Седмихолмию, и род скифа соедини с родом Константина, и сбудется надпись на гробе царя Константина Великого: "От Севера приидет свет, и мощь, и сила с величием".

    "Если это называется у философов изъяснять, то, клянусь Зевесом, или я дурак, или он сам не понимает, что такое бредит!" -- Но юноша продолжал оказывать внимание.

    -- Из сего поймешь ты, сын мой, почему с такою жестокостью начало зла напало на мудрых и избранных; почему возмутило оно враждою синих и зеленых, знаменовавших собою таинственное основание владычества Рима и Греции; почему возмутило оно тишину церкви ересями, и с именем еретиков соединило имя мудрых, воздвигнув на них гонение православных и поганых, верных и неверных. Увы! и мудрые сами заблуждались во мраке; лилась кровь; пламенели страсти; все казалось гибнущим, но -- не погибло!

    Тебе должно быть ведомо, как изъяснил это великий Епифаний, творец таинственных и бессмертных сочинений "'Αγκυρωτον" ("Якорь") и "Παναρτον" ("Аптечка"), он доказал, что ереси существовали издревле, и двадесять ересей, разделенных на пять степеней, возмущали мир еще до воплощения Христова. Таковы были: варварство, до времен праведного Ноя и сынов его; скифство, до построения Вавилонского столпа, когда Фалег и Рег удалились в Скифию; эллинство, когда мудрецы поклонялись самим себе во имена ложных богов; самаританство -- царство эссениев, севуенов, гарфениев и досифеев; наконец, иудейство -- царство саддукеев, книжников, фарисеев, имеробаптистов, назареев, оссениев и иродиян. Но исчезли все сии зловещие тучи, и солнце правды сияло. От камения изведется глас, и дивно будет в очах человеческих -- от Бога бо будет сие, а не от человека!

    Когда совершилось столетие от воплощения Бога слова, и близ было седьмое, Надежда воссияла в сердцах мудрых. От сынов Фалега и Рега воссел на престоле Царьградском император.

    Ты не обычен к таинственным словесам мудрости, сын мой, и долго было бы изъяснять тебе смысл каждого имени, каждого символа. Буду говорить тебе просто.

    Ты ведаешь, что Юстин, из простых пахарей Фракии, возведенный на престол Царьграда, был славянин, или скиф, и перемена прежнего имени его на имя Справедливого была таинственным знамением грядущего. Он передал престол Юстиниану, так переименованному из славянского Управд. Имя отца Управдова было Исток, т. е. начало, а матери т. е. творящая дела Божии {Прокопий.}. Льстецы, прикрывая их происхождение, наименовали отца Савватием, а мать Вигилантиею. Ты знаешь, что Юстиниан восшел на престол в 527 году. Сложи: 5, 2, 7 -- получишь великое дважды семь, помножь на него 527, выйдет 7378 -- великий цикл 7000 и 350, как половина 700, малого цикла; остаток 28, заключающий четыре седьмицы, когда три разделяют семь, и заключаются -- 7378... Но, довольно -- ты не поймешь моих числений -- довольно, что Юстиниану обещано было великое: мудрость, победа, законодательство, слава храмоздания паче Соломона. И скажи: не славно ли было его царствование? Не гремел ли он победами? Не составил ли он вековечных законов? Не превзошел ли Соломона величием созданного им храма?

    Но тогда-то начало зла усилило свою брань, и Юстиниан погряз в грехах и пороках. На ложе его возведена была распутная женщина; род его пресекся; царствование его было гибелью мудрости и оснований силы Царьграда.

    До его времен продолжалась златая цепь мудрых, из Александрии перенесенная в Пергам, из Пергама в Афины, от великого Платона, мудрого Порфирия и велеумного Ямвлихия до Плутарха, сына Несториева, Сириана, Эрмия, Прокла, Марина, Исидора Газского, Зенодота и Дамаския. В Афинах существовали тогда Академии платоников, Ликеи перипатетиков, Портика стоиков, Капосы эпикурейцев. Юстиниан ниспроверг все, и мудрые бежали -- погибнуть в изгнании, в стране, подвластной варвару Хозрою!

    До его времени соблюдались на Ипподромах, знаменателях силы и величия, таинственные символы синих и зеленых. Он погубил их враждою и союзом, и с восклицанием: будь победитель!

    Но ничто не гибнет. Избранные сохраняются. Ты видишь во мне бедный остаток, последний луч мудрости и знания; Афанас есть последний луч зеленых, и с ним соединен последний луч синих, друг его Порфирий. Вот остатки того, что тройственно должно восстановить православие, мудрость и силу. По гласу нашему придут тысячи, дремлющие беспечно. А ты, юноша! ты -- обречен быть вторым Упр_а_вдом на престоле царьградском!

    "Как, отец мой?" -- воскликнул Калокир.

    -- Да, только не с именем Юстиниана, но с именем Калокира -- изящества и господства, красоты и величия {Καλος -- Κυριος.}. Се, жребий твой.

    Если бы кто-нибудь за минуту спросил у Калокира: понимает ли он что-нибудь из речей философа? -- он поклялся бы, что ничего не понимает. Но теперь, когда увидел он вывод запутанного многословия, ему все казалось чрезвычайно понятным, и голова его закружилась...

    -- Да, юноша, ведай, что в тебе видят избранного мудрые и сильные. Все падет окрест тебя и пред тобою -- уничтожится бессмысленный ругатель мудрости, губитель знамений силы, Никифор, дерзающий думать, что он может истребить остаток философов и остаток синих и зеленых. Пусть истребляет он привидения их -- "синие" и "зеленые" таятся во маке и воссияют светлою звездою в трех лучах мудрости, православия и силы.

    синие и зеленые боролись, падали, исчезали; тщетно и род славянский уничтожался на царьградском престоле и заменялся родами исаврийскими и македонскими.

    Судьбы не победит воля человеческая. Видно, что еще не наставало тогда время победы; надобно было прежде просветить Скифию святою верою и потом произрастить в ней ветвь спасения. Внимай же и дивись: при похитителе престола, Василии Македонском, славянам суждено было восхвалить Бога истинного на своем языке! Внимай и дивись: родной сын Василия, Александр, хотел уничтожить род свой и заменить его возложением императорского венца на главу славянина: ты знаешь, что Александр думал обречь монастырской обители Константина Порфирородного и облечь порфирою Гавриила, сына Василиева, славянина мудрого {Кедрин и Зонара.}. Похититель Роман Лакапин истребил род Гавриила; но что же? Скифская царица пришла из отдаленной Киовии принять крещение, как будто возвещая близкое пришествие славян на престол царьградский, и в тебе, утаенном от меча убийц, сохранился род мудрого Гавриила. Юностью, умом и знанием цветешь ты при Дворе Царьградском, и никто не ведает, что ты есть сей благословенный плод, на который устремляются упования сильных и избранных; что в тебе примирятся Юг и Север, и тобою процветут мудрость, сила и вера!

    О юноша! клянись мне, что ты будешь поборником православия и дашь место мудрости и мудрым при Дворе твоем; что ты будешь всегда допускать истину и правду до слуха твоего; что ты не почтешь мудреца злодеем и любомудрого врагом своим; что ты не смешаешь понятия о науке и знании с богопротивною ересью!

    "Клянусь, отец мой!" -- с жаром воскликнул Калокир, подымая руку над головою.

    -- Хорошо, благо тебе, благословение роду твоему! Но, клянись же мне еще исполнить то, что я скажу, тебе...

    "Отец мой!"

    -- Клянись, или благословения не будет над тобою.

    Увлеченный словами и видом философа, Калокир произнес страшную клятву, которую сказал ему философ, еще не зная, в чем клянется он.

    -- Клянись, что ты не взойдешь на престол царьградский ни хитростью, ни изменою, ни убийством; что ты не возложишь рук своих ни на Никифора, ни на детей Романа, ни на мать их, ни на весь род их!

    "Отец мой!"

    -- Ты колеблешься...

    "Но, я не понимаю..."

    -- Так неужели ты думал, что я возьму участие в деле, которому основанием будет и измена? Или забыл ты, что Никифор и дети Константина императоры и владыки, забыл слово Божие: не прикасайтеся помазанным моим, мною бо царие царствуют?

    "Но как же достигну я..."

    -- Так неужели мыслишь, если ты от веков избран и судьбою предназначен, мыслишь, что людской разум возведет тебя к чести и славе, рука человеческая будет предводить тебя? Слепец-юноша! Тот, кому небо престол, кто коснется горам -- и дымятся, уравняет пути твои и проведет тебя по безднам моря! Веруй, знай свое высокое назначение и уповай на помощь неведомую! Она предыдет тебе, и как Гедеону ангел, возглашая: Господь с тобою сильный крепостью!

    Юстиниан думал, что уже навеки истребил синих и зеленых, но четыре века прошло и они живы во мраке и гонениях. Он мыслил, что истребил мудрых и избранных, но они живы в наследниках златой цепи философов православных, умевших помирить мудрость языческую с истинами святой веры. Македоняне хотели казаться покровителями мудрости; Василий, Лев и Константин думали быть философами, и -- не было им дано! Но в то же время мудрые существовали, и, утаенная вблизи, далеко гремела слава их между неверными и варварами. Когда казалась потухшею последняя искра философии, когда после Юстиниана и Копронима, казалось, угасло на веки светило разума, и на голос мнимых покровителей сбежались, как псы к трапезе, только бессмысленные риторы, суесловные витии, лжемудрые софисты, от Востока пришел глас. Халиф зловерный, Аль-Мамун пишет к Феофилу: "У тебя в Царьграде есть звезда мудрости, философ Леон. Он укрывается в бедной хижине; отдай его мне, и он будет обитать во дворце моем. Я сам пришел бы в Царьград внимать его учению, но не могу оставить престола, Богом мне врученного. Отдай мне мудрого Леона. Знание есть благо общее, и деля его, мы все обогащаемся. Возьми от меня 2000 литр золота и отпусти ко мне Леона". Изумился Феофил и не хотел поделиться даром Божиим. В хижине найден был мудрый Леон и в чертогах царских поведал мудрость. Но -- горе мудрому, егда не настало время его! Имея уши -- его не слышат, имея очи -- его не увидят, имея разум -- его не уразумеют!..

    Задумчив и молчалив сидел Калокир, и философ, утомленный многоречием, казалось, отдыхал, также в молчании. Тускло горела лампада. Оба собеседника; не заметили, как вошел и стал подле них человек высокого роста, с длинною черною бородою. Калокир вздрогнул при его нечаянном появлении, но он всмотрелся в него и с радостью протянул к нему руку:

    -- Почтенный Афанас!

    "Здравия Калокиру!"

    Афанас посмотрел на философа и Калокира.

    "Вижу, что мой мудрый друг открыл уже тебе, юноша, тайны наши, тайну судьбы твоей",

    -- О Афанас!

    "Или ты ужасаешься грядущего? Еще есть время, еще ты можешь отказаться... Только после сего не выйти тебе отсюда",-- прибавил Афанас вполголоса.

    -- Нет, благодетель мой! Я предаюсь вам!

    "Ты можешь назвать меня благодетелем, юноша; но, в самом деле, мои благодеяния корыстны. Честь и слава Царьграду! Вот для чего трудился я".

    "Разумеется,-- прибавил Афанас, улыбаясь. -- Но я не умею говорить так, как говорит мудрый друг мой. Я воин и разговариваю мечом, убеждаю копьем, доказываю стрелами.

    Калокир! еще мы равны. Будешь ты на престоле царьградском, и я первый преклоню колено мое пред тобою. Теперь еще не настало время для лести и обрядов.

    Калокир! ты должен мне поклясться в том, чего потребую я за труд мой! Внимай: ты должен восстановить в полной силе все древние права синих и зеленых".

    -- Только? -- спросил с удивлением философ.

    "Другие условия до меня не касаются".

    -- Я обещаю тебе, почтенный Афанас, что древние права Ипподрома будут для меня священны и ненарушимы.

    "Клянись! И вот та клятва, которую должен ты произнести!" -- Афанас подал Калокиру медную дощечку, на которой была вырезана форма присяги. Калокир начал читать ее вслух, и -- останавливался! Так страшна была клятва эта.

    -- Кажется, ты колеблешься?

    "Не колеблюсь, но страшусь -- не грех ли на душу клятва предметами столь священными, столь ужасная клятва! Господь запрещает клятву, и неужели недостаточно одного слова моего?"

    -- Я давно отвык верить словам и самим клятвам худо верю, но все-таки они повернее. Время, когда достаточно было слов: ей-ей и ни-ни -- это время давно прошло! И притом, не разделяю ли я греха твоего? Горе идущему, горе ведущему! Ты должен произнести клятву; потом кровью подписать свое обещание...

    "Такие ужасные обряды..."

    -- О житель Царьграда, о придворный императора царьградского! Неужели думаешь ты хитрить со мною? Если это пустой обряд -- что за беда исполнить его? Если же ты намерен сдержать клятву -- что за опасение произнесть ее?

    "Слово грешное губит душу так же, как и дело,-- начал философ. -- Мой почтенный друг! самое отречение юного избранника нашего от клятвы не доказывает ли тебе искренность слов его? Опытный в хитростях, испытанный в лукавстве отречется ли сделать все, только бы достигнуть исполнения желаний своих?"

    -- Мудрый человек! Ты не знаешь мира и людей, и дел людских, ты, знающий течение светил небесных и умеющий понимать язык зверей и птиц! Если он содрогается теперь произнесть несколько страшных слов, не содрогнется ли он, когда надобно будет приступить к делу и по трупам и крови идти к цели своей... И потом, когда сядет он на престол, и его окружат измена и хищения, и ковы врагов...

    "Давно изрек премудрый Пильпай: два рода людей окружают престолы: хитрецы, жаждущие злата и чести, и глупцы, которых самая зависть оставляет в покое {Перевод Сефа, Отд. X.}. Но дело владыки воцарить с собою мудрость и ее призывать в совет, а не хитрости, и не ухищрению повелеть заседать с собою, но..."

    -- Да, ваш Платон какой-то, говорят, давно написал обо всем этом толстую книгу, которую никто не читает! Говорить о деле и делать -- великая разница. Тебе, мудрый друг мой, предоставил я первое -- беру себе другое!

    "Делать? Что ты разумеешь под этим словом?".

    -- То, что настало время для действия и никогда не было оно благоприятнее нынешнего. Разные бедствия вдруг, как будто с неба, свалились на нас, то дождь, то жар, то землетрясение; победа, кажется, села отдыхать на берегах Эвфрата; с берегов Дуная грозят нам большие хлопоты, и главное -- последние действия Никифора раздражали народ, и забавная шутка его на Ипподроме совершенно разрушила в сердцах народа все, что приобрел он несколькими годами. Как все это счастливо случилось! Трудно было бы бороться с Никифором, когда бы, по-прежнему, он въезжал победителем в Царьград. Но теперь несколько переломанных рук и ног затмили в глазах народа все его дела и победы. Ха! ха! ха! Смейся мудрец над суетою человеческою и думай о том, как от малых причин происходят великие события! Весь Царьград вопиет теперь против Никифора: он не желает блага своему народу; он грабит его, отбирает у него даже коней и колесницы -- пощадит ли имение? Он ведет безумные войны; он хочет, как Дарий, идти в Скифию и погубить там юношество царьградское. Теперь время -- пользуйтесь минутою, или она пролетит, и все пропадет, и при первой победе Никифора народ опять увидит в нем Бога земного.

    "Что называешь ты: пользоваться минутою?"

    -- Разумеется: немедленно уничтожить Никифора и весь род Македонский. Друзья наши готовы -- три галеры пустятся к Царьграду по знаку моему, и в двадцати легионах воскликнут: Смерть македонцам! Завтра же не останется следа их.

    "Юноша,-- сказал хладнокровно философ, обращаясь к Калокиру,-- помни клятву, тобою мне данную!"

    -- Какую клятву? -- воскликнул Афанас, сдвигая вместе свои черные брови.

    "Клятву в том, что Калокир не проложит пути к престолу убийством и хищением".

    -- Как? Что ты говоришь?

    "Говорю, что Калокир поклялся мне в этом и должен исполнить то, в чем поклялся".

    Афанас побледнел. Рука его невольно взялась за кинжал. "И ты согласился, Калокир?"

    Калокир не знал, что отвечать..

    -- Говори, юноша! -- вскричал Афанас.

    "Да, говори,-- повторил философ,-- говори смело, противопоставь твердую мудрость страстям человеческим, говори, что ты не хочешь лишиться благословения Божия, принимая участие в убийстве и смерти, грабеже и бедствиях, какие изливаются на Царьград, если только с мечом убийцы ты решишься исполнить судьбы -- Божественные!"

    -- А! я этого не знал. Следовательно, мудрый друг мой! ты приготовил какие-нибудь другие способы для исполнения наших намерений? Ведь нельзя же Калокиру нашему прийти просто во дворец Никифора и сказать ему: "Позволь мне сесть на твое место, а ты поди в темницу, потому что мне велит судьба быть владыкою царьградским". Кажется, это невозможно?

    "От человека невозможно, но все возможно от Бога, если есть на то его святая воля".

    -- Но Бог дал человеку ум и руки, и неужели ждать чудес?

    "Не богохульствуй, Афанас, или горе тебе! Или мнишь ты своею бренною рукою совершить волю Божию?"

    -- Ну, не моею рукою, положим; но что же ты придумал?

    "Я? Ничего я не думаю и не придумал". И философ начал обширное изъяснение о том, как слаб и ничтожен человек, как судьба разрушает его замыслы, и там восстановляет силу, где была слабость. Он приводил в пример Ирода и Юлиана отступника, Псамметиха и Антония, и заключил любимыми изречениями Пильпая: не раскаиваются только два рода людей -- не делающие зла и творящие добро; четыре предмета суть изображения пустоты и запустения: река без воды, царство без царя, жена без мужа, человек без ума; три человека должны быть осторожны: кто приступает к злому делу, кто идет на крутую гору, кто ест рыбу.

    -- А как называются те люди, которые рассуждают о том, чего сами не знают? -- вскричал, наконец, Афанас с досадою. -- Мудрый друг мой! я уважаю тебя, но теперь не тебе действовать должно. Какая нелепая -- подлинно философская мысль: связать клятвою Калокира! Ты связал ноги человека и говоришь ему: бегай! Видно, что Богом определено философу рассуждать и думать, а не мешаться в дела государственные -- особливо войну.

    "Разве война твое предприятие возмутить Царьград, и жизнь и спокойствие тысячей предать огню, мечу и буйству народному? Но ты ошибаешься, Афанас, ты забываешь, что наука всегда первенствовала над храбростью и силою телесною. Так некогда вся победоносная мощь римлян была бессильна перед великим Архимедом, и когда бедствия грозили императору Анастасию, кто спас его? Великий Прокл, знаменитый изъяснитель Платона. И чем спас? Силою, войском? Отнюдь! Уже давно испытал он силу огня в смешениях с другими стихиями мира; по его вымыслу, пламенеющий от солнца порошок рассыпан был на кораблях дерзкого бунтовщика Виталия, и едва лучи солнца осветили корабли -- порошок вспыхнул, и небесное пламя, попаляя корабли, доказало мудрость великого Прокла! Что начал он, то, через два века многотрудных испытаний, кончил мудрый Каллиник, и неугасимый огонь греческий начал истреблять врагов Царьграда, и составил непреоборимую ограду римской империи".

    -- Прекрасно! Нет ли у тебя такого порошку, который заставил бы Никифора отказаться от престола?

    "Афанас! рука философа никогда не будет орудием убийства... Но ты воин, привык к словам буйным и строптивым -- прощаю тебе!

    Ведай однако ж, что не всегда философы бывают бессмысленны в делах. Останови свои кровавые предприятия и внимай мне: сама судьба указывает Калокиру путь, которым должен он идти. Никифор посылает его к Сфендославу, князю скифов борисфенских. Не для того отправится Калокир в сей дальний путь, чтобы удалить дикие орды Сфендослава от берегов Дануба -- нет! С ними, торжественным походом пойдет он под стены Царьграда, и все падет перед ним и его неукротимым помощником. Тогда исполнится слово пророческое: "Се от Севера прийдет князь Михаил!"

    -- Когда несколько ударов кинжалом могут немедленно кончить все дело, он хочет с Севера приводить защитников, и все для того, чтобы только не тайным замыслом и не хитростью достигнуть цели!..

    "Да, да, ибо грядущий с ордами Сфендослава Калокир явится, как победитель, как примиритель -- Царьград смиренно откроет ему врата свои, и гласы обрадованных радостно воскликнут: Осанна, благословен грядый во имя господне! -- Он не прийдет, яко тать и убийца!"

    -- Стало быть, ты не знаешь Никифора, не видал его в битвах, а я видал, я знаю его! Никакие Сфендославы твои не устоят против его победительного меча...

    Да, он великий, воин, он храбрый государь... О! для чего не хочет он быть государем "синих" и "зеленых"... Стал бы я тогда искать ему преемников -- ему, грозе врагов!..

    Афанас сел и с горестью закрыл глаза рукою.

    "Нет, Афанас! В войне, которую предпринимает Никифор против скифов, не будет ему успеха. Ты не ведаешь, что, по древним преданиям, быстроногий Ахилл, гибель Илиона, был природный скиф. Там царствовали его предки, в городе Мирмикионе, близ Меотийских болот в Скифии; там доныне сохраняется Ипподром Ахиллесов; оттуда перешел Ахиллес в Фессалию. Спроси у Калокира о Сфендославе, этом неукротимом потомке Ахиллесовом... Его вид, его сила, его плащ, застегнутый пряжкою, его голубые глаза, его привычка биться пешему, его безумная отвага -- все говорит о силе и мужестве того, кому Атрид сказал, по словам Омира: Тебе приятны только брани, раздоры и междоусобия! Се аз навожу на тя Гога и Магога, князя Росса?

    -- Ты забыл, кажется, как эти Гоги и Магоги бегали от стен Царьграда...

    "Было время, настало другое -- великое готовится, великое сбудется!"

    -- Но неужели не видишь ты, муж мудрый, противоречия собственных слов твоих? Ты не хочешь решить дела запросто, не ходя в чужие люди, только отправив на тот свет несколько человек нашими собственными руками, а хочешь призывать варваров, и их мечом думаешь возводить на престол Калокира, предав честь и победу римлян бесславию, предав области царьградские огню и свирепости варваров...

    "Но судьба ясно глаголет..."

    -- Я судьба, и вот что решит тебе все дело! -- Афанас ударил рукою по своему мечу.

    "О, сильный муж! горе тебе, гордящемуся силою -- горе тебе, возносящемуся гордынею!"

    Три удара в ладони послышались у дверей; двери растворились, и Порфирий, тайный начальник "синих", вошел в комнату.

    -- Афанас! все готово,-- сказал он. -- Друзья наши ждут только условленного знака; по извещению моему, стражу вукалеонскую сменят наши добрые приверженцы, и тысячи голосов завтра же, может быть, провозгласят: "Да здравствует Иоанн Калокир! Да здравствуют "синие" и "зеленые"!" А, я вижу здесь и приветствую тебя, благородный Калокир! Будь здрав -- будь благополучен и -- будь победитель!

    "Я не понимаю слов твоих, Порфирий,-- сказал Афанас,-- что говоришь ты о смене стражи вукалеонской?"

    -- Разве я еще не известил тебя о новом, знаменитом союзнике, которого приобрели мы для нашего дела?

    "Каком знаменитом союзнике?"

    -- Иоанне Цимисхии. Он горячо взялся за наше предприятие.

    "И ты все открыл ему?"

    -- Не только открыл -- я даже привел его сюда -- он дожидается тебя здесь...

    "Он знает и то, что Калокиру назначаем мы престол царьградский?"

    -- Только этого он не знает.

    "Хорошо, но... Мог ли я ожидать, Порфирий, чтобы в твои преклонные лета ты был столь безрассуден... Да и какое право имел ты открывать Цимисхию нашу тайну?"

    -- Право равного тебе начальника наших друзей, Афанас,-- отвечал гордо Порфирий.

    Афанас вспыхнул гневом, но смолчал. "Право равного тебе начальника "синих", как ты начальник "зеленых"," -- продолжал Порфирий.

    Философ горестно склонил голову свою на руку и сохранял молчание.

    -- Мы после разберем права наши, Порфирий,-- сказал Афанас. -- Но как мог ты довериться этому гордому, этому хитрому царедворцу!

    "Скажи лучше, этому сильному, великому полководцу, этому герою, которого завистливый Никифор лишил власти и теперь хочет обольстить пустою почестью дворскою -- этому благородному человеку, который одушевлен жаром негодования против похитителя..."

    -- Несчастный! Но принадлежит ли Цимисхии к "синим" или "зеленым"? Связан ли он нашими клятвами?

    "Нет! не принадлежит, потому, что он достоин быть главою тех и других; не связан, потому, что его слово драгоценнее клятв другого. Его многочисленные друзья..."

    -- Да что нам в его многочисленных друзьях! Кто смеет быть выше меня...

    "Ты все забываешь прибавлять -- и деда, отца Порфириева и Порфирия,-- прибавил Порфирий,-- это напоминал я тебе уже много раз".

    -- Да!.. Но еще ничто не испорчено. Где находится теперь Цимисхий?

    "Он ждет тебя и меня в зале подземелья на восток. Что ты хочешь предпринять, Афанас?"

    -- Ничего -- в минуту опасности дорога каждая минута -- я хочу... обласкать, поблагодарить Цимисхия... за его милость, снисхождение, за его усердие к нашему делу... Пойдем!..

    -- О горе,-- воскликнул он,-- горе тебе, Царьград, Вавилон великий! Предвижу гибель твою, предвижу падение твое, и настанет неизбежное время, когда глас раздастся во услышание всей земли: "Паде, паде Вавилон великий, паде, яко от вина любодеяния напоил все языки земные! Будет место твое жилище бесам и хранитель духам нечистым, и виталище птицам плотоядным! Горе тебе, град великий, яко мудрых твоих изгоняешь и безумным воздаешь председательство! Возрыдают и восплачут цари земные, зря огнь пожара твоего, до небес восходящий, и дым запаления твоего, до облаков возносящийся!" Издалече стоя, за страх мучения, воскликнут народы, недоумевая: "Град великий, град славный! како в единый час совершился суд твой?" И купцы земные возрыдают, яко никто же оттоле купует товара их, злата и сребра, камения драгого и бисера, и виссона и порфиры, и шелка, и червени, и всякого древа фиинна, и сосуда из кости слоновыя, и сосуда от древа честного, и медяна, и железна, и мраморна, корицы и фимиама, мира и ливана, вина и елея, семидала и пшеницы, скота и овец, коней и колесниц, телес и душ человеческих! Отыдут от тебя тучная и светлая, ими же купцы обогащались, и возглаголют о тебе купующие: "Горе тебе, град великий, облеченный виссоном и порфирою!" И кормчий, издалече взирая с корабля своего, возопит: "Кто был подобен тебе, град великий!.."

    Слезы текли из глаз старца. Он обратился к Калокиру, утер слезы и сказал: "Юноша! не дожидайся возврата их более. Видишь ли -- гордыня обладает ими, и ненависть гнездится в собственных сердцах их, и они ли будут твои поборники? Измена и убийство царствуют в сем подземном жилище, где мудрость думала укрощать сердца безумных. Беги, юноша, укройся -- жди извещения моего, верь своему назначению великому и блюдись, да не впадешь в напасть!"

    Он хлопнул руками. Потайная дверь открылась; явился черный невольник.

    -- Вот проводник твой. Следуй за ним с верою, но прежде обними меня, моя надежда, мое упование!

    "Отец мой!"

    -- Блюдись, жди часа, очищай сердце и душу и помни, что я над тобою буду назидать неусыпно!

    Смущенный Калокир безмолвно повиновался, и когда ушел он, долго, в молчании, ходил и размышлял философ.

    -- О великий Симпликий! -- воскликнул он,-- прав ты, правы благие и мудрые наставления твои! "Если муж доблестный и добродетельный находится в стране, зараженной пороками, он не примет участия в делах общественных, ибо он не согласится с действующими в сих делах: или правила их ужаснут его, или, исполняя волю их, он должен будет отказаться от правды и совести. Тщетно старание исправить безумствующих мудрыми советами, и, по примеру Эпикура, любомудрый должен будет добровольно изгнать себя из отчизны, как Эпиктет бежал из Рима, во времена Диоклитиановы. Но если останется мудрый в стране порока, он затворит себя от всех, он укроет в уединении свою мудрость и добродетель".

    -- Но не ты ли, великий Симпликий, сказал также: "И будет он стражем времени благоприятного, когда другу мудрости должно явиться другом людей ему подобных и всех ближних. Что потребнее им советов мудрости, укрепления в скорбях и разделения опасностей? Крепкий в буре, он станет кормчим недреманным. Тогда дело мудрости и мужества, ибо робеющие доказывают, что они достойны разврата своих ближних, а те, которые в грозных событиях видят испытание своего мужества, уподобляются борцам в играх Ипподрома, умножающим свое мужество по мере силы противника, благодарящим провидение за то, что им представился случай явить силу свою. И не гибнущие венки, но бессмертное торжество мудрости и добродетели ожидает их!.."

    "Περι φυσεως ανϑρωπρυ", и с жаром начал читать, ходить, рассуждать.

    -- Если справедливо,-- говорил он сам с собою,-- если справедливо твое предположение, всеиспытующий Немезий, предположение о совершенствовании человека, то загадка человека и тайна его истории разрешается. Да, здесь чистый вывод глубокого любомудрия: душа обитает в теле ως εν ρχεσει και τψ παρετνα, присутствием духа своего, или как любовь в сердце любовника, и посему она ни телесна, ни местна -- εν οχεσει существует она -- да, да, разделяясь притом на воображение, разумение, память -- τὸ εκστατικὸν, διανοπτικον, μνπμὸσυνογ. бессмертным. Тело его составлено из четырех стихий, и он есть смертное разумное, совершенствуемое жизнью, готовимое к бессмертию. Он постигает добро, отвергает зло -- совесть поставлена в нем, как судия, воля, как решитель дел его. Все другое, в отношении к другому, создано для самого себя; все другое в отношении к человеку создано для человека -- он царь земли! Высоко чело его -- богато сердце его добротою! Если рассмотрим только, до какой уже степени совершенства достиг он, то убедимся в высоком назначении человека...

    В это время какой-то удушаемый страданиями стон достиг до ушей мечтателя о высокой природе и совершенствовании человека. Творение всеиспытующего Немезия выпало из рук его -- он прислушивался, и снова еще сильнее раздался стон, походивший на хрипение умирающего. Смущенный, с предчувствием чего-то страшного, поспешил философ в ближнюю комнату, и едва отворил он двери и свет лампадки его осветил комнату -- ужасное зрелище поразило его...

    Здесь надобно нам обратиться немного назад, к тому времени, когда Афанас и Порфирий расстались с философом и пошли на свидание с Цимисхием.

    -- Мой добрый, почтенный гость,-- сказал Афанас, встречая Цимисхия, сколько можно было ласковее встретить, при вечно угрюмом лице Афанасовом,-- будь здрав! Да благословит тебя Бог под смиренным кровом моим!

    "Старый товарищ ратного поля! -- отвечал Цимисхий, пожимая руку Афанаса. -- Приношу усердное желание добра дому твоему и тебе!"

    "Могу ль забыть того, с кем соединяет меня теперь одинакое желание мщения нашему оскорбителю!"

    -- Благодарю друга моего Порфирия, что он умел найти путь к сердцу твоему. Но, войдем, почтенный доместик, в эту комнату...

    И они вступили в небольшую комнату, великолепно убранную. Небольшой стол находился посредине ее. Несколько свеч горело на столе, и ярко отражался свет их на мраморных стенах комнаты. Афанас придвинул три небольших седалища к столу. Цимисхий занял одно; с двух других сторон поместились Афанас и Порфирий.

    -- Ты находишься теперь в том месте, почтенный доместик, где столь много и столь долго обдумывал я план нашего предприятия, в котором угодно тебе взять участие. Надобно ли говорить тебе, что благородная и великая мысль -- отмстить за унижение того, что некогда составляло честь Царьграда, с чем таинственно соединена судьба его -- что только эта великая мысль одушевляла меня? Последнее безрассудное покушение Никифора довершило нашу решимость...

    "Прибавь одно ж, почтенный Афанас, и то личное оскорбление, какое нанес тебе сей самовластный повелитель близ стен Тарсийских..."

    -- Да, я не забыл и этого...

    "Меня, почтенный Афанас, побуждает также не одно личное мщение, но честь, поруганная честь знаменитых людей и благоденствие моих соотечественников. Чрезмерные подати, какими обременил Никифор народ, совершая безрассудные войны в Сицилии и в Аравии; жадная скупость его и корыстолюбие брата его, этого ненавистного Льва Куропалата... Но что говорить! Спроси, остался ли кто-нибудь в Царьграде доволен правлением Никифора и даже его победами, бесплодными и безрассудными? Самое небо не показывает ли нам ниспосылаемыми от него казнями и бедствиями, что нет благословения на государствовании нашего тирана."

    Цимисхий явился здесь с тем же открытым, оживленным лицом, какое всегда удивляло других своею благородною красотою и доблестью. Но теперь он был еще необыкновенно любезен, свободен, откровенен и не щадил дара красноречия, которым щедро наградила его природа. Казалось, что самая угрюмость Афанаса рассеивалась от его оживленных взоров, от его живых речей. Дружеский, откровенный разговор был начат и продолжаем с жаром.

    -- Может быть, вам, мои почтенные друзья, не вполне известны подробности того оскорбления, какое нанес мне презорливый этот Никифор,-- говорил Цимисхий. -- Я расскажу вам кратко все сокровенные подробности. Вы помните то время, когда еще безумный Роман владел Царьградом, и Никифор -- для чего не сознаться?-- стоял на великой почести первого римского полководца. Тогда уже преступные замыслы таились в душе его, и ненависть гнездилась в его сердце против каждого, кто дерзал равняться с ним мужеством и милостью императора.

    "Здесь позволь мне дополнить, чего не скажет нам скромность твоя, почтенный доместик. Никто не равнялся тогда храбростью и величием с Никифором, кроме Иоанна Цимисхия".

    -- Ты приписываешь мне излишнее, почтенный Афанас. Правда, я не щадил жизни в боях, но я не думал ни о честях, ни о славе. Мой веселый нрав увлекал меня к забавам и роскоши -- вино, красавицы, застольная песня, право, были мне дороже всякого звания доместиков и логофетов...

    "Правда,-- сказал Порфирий, усмехаясь,-- и говорили даже, что Иоанн Цимисхий был удостоен ласкового взора самой супруги Романовой, и я помню, как Ипподром дрожал от кликов народа, когда Цимисхий опережал в своей колеснице всех других сопротивников..."

    -- Ласковый взор Феофании -- это сущая клевета, почтенный Порфирий, и именно эта клевета заставила меня удалиться от Двора и искать рассеяния в ратном шуме. Но там встретила меня ядовитая зависть Никифора, вечно угрюмого, вечно мрачного, всегдашнего завистника даже самому себе, скупого до того, что он готов, подобно Плавтову Скупому, кричать: грабят! моей, и не было счета друзьям моим -- вот что всего более оскорбляло Никифора. Он ходил по таборам, как нищий, ханжил, молился, вздыхал -- его слушались и -- презирали, уважали и -- не любили. Огонь и вода -- вот что были мы, я и он,-- и могли ль мы ужиться в одной берлоге?

    "Ты скрываешь свои знаменитые подвиги".

    -- Положим, что так; но когда под стенами Тарса мы получили известие о смерти Романа, узнали, что Никифору препоручил он, умирая, управлять войском, а любимцу своему Иосифу Постельничему государством -- божусь, ни малейшей зависти не возродилось в моем сердце. Я повиновался, не спорил, когда Никифор поехал в Царьград и передал власть над войском брату своему Льву. Разгульная жизнь, охота, битвы занимали меня. Не буду говорить о ссоре Иосифа с Никифором -- вы знаете все это, знаете, что когда голос патриарха, вельмож, императрицы оправдал Никифора, он с торжеством приехал опять к войску -- я щитом моим заслонил его от убийцы, который был подослан и готов был поразить его. Что же оказалось следствием? Никифор бесстыдно обвинил меня в умысле, будто бы я затеял ту примерную битву, где был поражен копьем единственный сын его, юный Вард,-- я, когда три дня не осушал я слез о несчастной кончине этого прекрасного юноши, когда в то же время сердце мое было растерзано скорбию о потере супруги моей...

    "Но что о прошедшем -- обращаюсь к ненавистному Никифору. Покорностью отвечал я на все упреки и угрозы его, и вскоре письмо от Иосифа передало мне в руки судьбу его. Иосиф предлагал мне престол и руку Феофании, если я приму начальство над многочисленными врагами Никифора и передам Никифора в его руки -- гибель соперника зависела от одного моего слова...

    Помню, как теперь, когда ночью отправился я немедленно к нему. Он был нездоров, лежал на одре своем и едва увидел меня вошедшего, как схватил кинжал и готов был поразить меня... человек бессовестный! "Ты спишь,-- сказал я ему,-- спишь крепче Эндимиона, а смерть и измена скитаются окрест тебя. Подлый царедворец преклонил уже на сторону свою многих, и славный вождь римлян должен пасть по слову ничтожного стража гинекеев". Я вынул письмо Иосифа и отдал Никифору. Он прочитал, побледнел -- стыд и совесть терзали его... "Говори, муж великодушный, что должны мы делать?" -- воскликнул он. "Ты спрашиваешь меня,-- отвечал я,-- и не знаешь сам! Вели немедленно схватить заговорщиков, а завтра я первый воскликну: "Да здравствует император Никифор!" Малодушный -- робко, нерешительно колебался он. Я оставил его шатер; через час все заговорщики были уже в кандалах по моему повелению, и едва солнце осветило табор, воины, под начальством моим, окружили ставку Никифора, и клики их гремели от одного конца табора до другого -- "Многия лета императору Никифору". теперь он привык, кажется, к этой тяжести... Посмотрели бы вы, как хорошо играет он роль великого повелителя на своем золотокованном троне... И мне, мне, своему спасителю, тому, кто мог схватить скипетр, вместе с его головою, заплатил он потом изгнанием, удалением... И меня теперь призвал он перед трон свой еще для большего позора, как бедного раба -- мне, при всем Дворе, осмелился говорить, что прощает меня из милости и великодушия, по просьбе своей прекрасной супруги -- его супруги!.. Подал ли я повод к такому оскорблению хоть единою жалобою, хоть малым ропотом на его несправедливость?.. О, это нестерпимо!"

    "Почтенный Афанас! пусть тогда решает голос народа, патриарха, ваш голос, синих и зеленых... Разумеется, что малолетние дети Романа и мать их не могут править государством..."

    "Я... я не знаю, почтенный Афанас..."

    -- Не потребно ли быть властителем тому, кто был всегда равен мужеством Никифору, но превосходил его доблестью, великодушием, щедростью...

    "Решение трудно".

    -- Нет, не трудно, когда есть человек, который и отдал его Никифору: ему достоит быть владыкою Царьграда!

    "Я не понимаю тебя, почтенный Афанас?"

    И Порфирий с изумлением смотрел на Афанаса.

    -- Ты поймешь, когда я назову перед тобою ого, когда я первый придам к имени его титул властителя Царьграда. Его зовут: Иоанн Цимисхий! -- воскликнул Афанас, вставая с места и поднимая руку.

    Это восклицание, казалось, не произвело никакого действия над Порфирием и над Цимисхием. Порфирий мрачно потупил глаза, а Цимисхий невнимательно облокотился на стол и молчал.

    "Я думал о том, что голос мой тогда только присоединится к голосу твоему, когда Иоанн подтвердит все наши права, согласится на все наши условия".

    -- Только тогда, говоришь ты? Но великодушие и доблесть Иоанна ручаются нам за все, без договоров. И ты молчишь, Иоанн?

    "Молчу, и признаться ли? Никогда не желал бы я повелевать царством -- чувствую, что я не рожден к тому -- не мне соображать дела государственные, привыкшему к лени и роскоши -- меня увлечет первый коварный советник, меня обольстит первая красавица..."

    -- О! -- воскликнул Афанас,-- уже одна скромность твоя достойна венца императорского! Иоанн, Порфирий! укрепим союз наш дружескою чашею.

    и сидел по-прежнему беспечно, облокотясь на стол.

    Вошел черный невольник. "Вина, лучшего хиоского вина,-- сказал ему Афанас,-- три чаши, и одну из них с яхонтом!"

    Невольник вышел. Цимисхий улыбнулся. "Вот доказательство тебе, почтенный Афанас, какой плохой император буду я. Знаешь ли, что пришло мне в голову теперь, когда среди важных разговоров наших ты велел принести вина?"

    -- Не то ли, что по слову святого Писания: вино веселит сердце человека,

    "Нет! мне пришла в голову огромная книга, которую покойник-дедушка наших императоров велел составить премудрому Кассиану Схоластику...".

    -- Я не охотник до книг и худо понимаю книжные вздоры.

    "И я также, но от скуки иногда перебираю бредни наших мудрецов, и "Γεωπονικα" премудрого Кассиана Схоластика заставляла меня не однажды смеяться. Чего не найдешь в ней! Искусство разводить голубей, птиц, рыб, садить виноград, делать масло, вино. И премудрые наставления Кассиана суть доказательства, как полезно учение. Ты не читал его книги, почтенный Афанас, и верно не знаешь, например, тайны, как можно пить и не быть пьяну?"

    -- Меньше пить, думаю.

    "Что ж это за искусство! Нет -- пей, сколько хочешь, и никогда не будешь пьян при наставлении Кассиана".

    -- Нельзя ли научить меня такой драгоценной тайне? -- сказал Афанас, улыбаясь.

    "Безделица! Стоит только, принявшись за первую чашу, произнести 170-й стих из VIII книги "Илиады":

    Трижды Зевес загремел с высоты Олимпа!"  

    Все засмеялись.

    "Успеха нашему делу! -- сказал Афанас и взялся за одну чашу. -- Почтенный доместик! чаша с яхонтом тебе, моему доброму гостю, и... Но кто знает будущее! -- Глаза его сверкнули на Порфирия. -- Старый товарищ! бери свою чашу, вот эту".

    Порфирий протянул руку к чаше. Цимисхий любовался яхонтом на крышке чаши, ему назначенной.

    -- Аминь! -- воскликнул Афанас, осушив половину чаши своей. -- Что ж не пьешь ты, дорогой гость? -- спрашивал он, видя, что Цимисхий обоняет и рассматривает вино.

    "Благородное вино! Люблю услаждать не один вкус, но обоняние и зрение. Вот почему предпочитаю я хрустальные кубки золотым; в них вино является в полной красе своей, услада зрения, обоняния и вкуса..."

    последний раз разделяем мы с тобою нашу дружескую чашу? Услади же теперь хотя только вкус свой, Пей, почтенный доместик, и желай успеха нашему делу, дорогой гость мой! -- повторил он. Голос его выражал что-то нерадостное. Он поспешно залил его вином, оставшимся в чаше, и...

    Как молния, сверкнул в это время кинжал в руке Цимисхия. Афанас не успел поставить чаши на стол... кинжал был уже до рукоятки в сердце его; чаша выпала из рук Афанаса; он упал на пол без дыхания.

    -- Чудовище, изменник! -- воскликнул Порфирий, и кинжал его устремился быстро на Цимисхия. Удар был жестокий, но острие скользнуло по крепким латам, которые были надеты под платьем Иоанна. Порфирий пошатнулся с размаха, и в хребет его вонзился кинжал Цимисхия; с страшным стоном повалился Порфирий на свое седалище.

    "Злодей, чудовище, змея, которую согрел я в пазухе моей",-- стенал Порфирий.

    Цимисхий сложил руки на груди и стоял в задумчивости. "Тебя не хотел я убить,-- сказал он Порфирию. -- Бедный старик! тебя погубила судьба твоя; ты не был подобен этому хитрому чудовищу, который готовил трон себе, готовил смерть мне, тебе, погибель всем "синим", заклятый ненавистник добра и чести!"

    -- Ты клевещешь на моего друга. Двадцать лет дружбы соединяли нас в одинаковом намерении, и за что погубил ты его, человек без чести и совести?

    "Еще одна минута, и я погиб бы. Посмотри: это вино отравлено!-- Цимисхий указал на свою чашу. -- Тебя не хотел я убить. Зачем напал ты на меня, отмщая за злодея, мнимого друга своего?"

    -- Афанас предчувствовал... Пусть Бог рассудит нас с тобою...

    "Да! пусть он рассудит, и -- кто оправдается пред Тобою, аще беззакония назрищи, Господи! кто постоит пред лицом Твоим!"

    Набожно подымая руки и глаза к небу, проговорил сии слова Цимисхий. "Но время помыслить о живых!" -- повторил он поспешно. Порфирий свалился в это время на пол и задыхался в потоках крови, Цимисхий хладнокровно осмотрел труп Афанаса, снял у него ключи с пояса, перстень с руки, потушил все свечи, кроме одной, которую унес с собою, и поспешно оставил он ужасное позорище смерти; вдалеке замолк шорох шагов его.

    Когда философ вышел из своего убежища, он увидел несчастного Порфирия: едва собрал страдалец столько сил, чтобы влачась по полу, впотьмах, дотащиться до ближайшей к философу комнаты. Здесь стенание его обратило внимание философа.

    С ужасом отступил философ.

    "Жертву легковерия человеческого".

    -- О, зрелище ужасное! Тебе надобно пособить... Что с тобою сделалось? Помогите...

    "Излишняя забота. Стань ко мне, сюда, ближе -- меня не спасет теперь помощь человеческая, но выслушай исповедь грешника -- прочти надо мною отходную молитву... Мои часы изочтены..."

    -- Но кто убийца твой?

    "Цимисхий".

    -- Цимисхий! Но Афанас?

    "Его нет уже на свете. Там увидишь ты труп его..." И остатки седых, пожелтелых волос стали дыбом на голове старика.

    "Спаси товарищей наших, спаси Калокира, почтенный старец. Цимисхий сведал от меня все тайны нашего предприятия. По его хладнокровной решительности на ужасное злодейство вижу, что он ко всему готовился... Скажи им... Ох! я задыхаюсь... Боже великий! еще несколько мгновений... Друг мой, почтенный друг мой! ужасна смерть неожиданная, смерть во тьме греха, без покаяния... Мщение злодею... Нет, нет! Боже! прости мое согрешение -- отпусти мне, как я отпускаю ему..."

    Он упал без чувств и казался умершим. В изумлении, будто неподвижная статуя, стоял над ним философ.

    "Вот перстень,-- сказал он,-- покажи его, и тебе поверят все мои товарищи... Пусть изберут они..."

    Судороги стянули в последний раз лицо его; кровь обильно хлынула из раны, и философ начал читать отходную молитву. Тело Порфирия окостенело.

    -- Умер? -- спросил старик самого себя, вглядываясь в выкатившиеся глаза мертвеца. -- Умер! -- Как? Эти два человека, за несколько мгновений столь сильные, столь мощные -- Афанас, Порфирий -- готовые завтра ниспровергнуть во прах престол императора царьградского -- глыба бездушной земли, гордость гнилого тления? Афанас, который вот здесь, за час до сего времени, гордо говорил мне: "Я судьба! Мой меч решит жребий Константинова престола..." Боже! что же есть человек, егда помниши его, или сын человеч, егда посещавши его... Помолимся о душах их, вознесем грешную молитву к Богу живых, а не мертвых, сеющему в тление, да возрастет в нетление...

    И благовейно преклонил старец колена и тихо молился над трупом гордого вельможи, сильного царедворца, грозного заговорщика.

     

     
    Раздел сайта: