• Приглашаем посетить наш сайт
    Фонвизин (fonvizin.lit-info.ru)
  • Живописец.
    Глава IV

    Глава: 1 2 3 4
    Примечания

    IV

    Ты любишь тяжело и трудно,
    А сердце женское -- шутя!..

    А. Пушкин

    -- Не знаю: испытывали ль вы, когда вы любили -- "любили ль вы?" -- надобно спрашивать прежде всего в наше время,-- если вы любили, узнали ль вы то тягостное, терзательное чувство, какое меня мучило и мучит в моей несчастной участи? При совершенном уничтожении каком-то, при каком-то странном состоянии, в котором я существую, живу, дышу, мыслю -- только моею любовью,-- это чувство лишило меня всякой радости, всяких наслаждений во всем другом. Оно убило у меня все, потому что я отвергаю, отталкиваю от себя все, все, что не оно, не это чувство, не любовь моя! О, как бы все возвысилось, расцвело, ожило передо мною, когда бы любовь моя была счастлива, увлажала глаза мои слезами радости; когда бы она была хоть трескучим, диким, но взаимным пламенем, в котором я сгорал бы самдруг... Нет этого! Я горю, тлею, Одинокий, медленно, тяжко; и за всем тем, как святотатство отвергаю я все, что не она! Тяжким преступлением кажется мне самая легкая мысль хоть на минуту, хоть иногда забыть любовь мою! Не думаете ли вы, что в то же время порывы ко всему другому исчезают в душе моей? Бедствие, гибель мою составляет то, что, нет,-- они не исчезли! Я, как раб, лишенный воли, не смею только предаться им; и -- теперь едва ли уже не отвык от увлечения ими. Но эти порывы: мысль о славе, пытливость ума, мечты художника -- все это гнездится в душе моей, все это превратилось в змей шипучих, которые не дают мне покоя, лишают меня сна, делают мне горькими каждую мысль, каждое дыхание; я душу их -- они снова оживают и шипят еще сильнее, делаются еще ядовитее! Я унижен и понимаю свое уничижение -- вот мука моя! Этого мало: понимаю, но не хочу, если бы и мог, не хочу вырваться из сетей бедственной моей страсти! Испытали ль вы это состояние? Согласитесь ли вы, что сумасшествие лучше, лучше, легче этого состояния? Это ад по доброй воле, из которого страдалец не хочет выйти, потому что в нем оставит он грешника, которому судьба определила век мучиться в этом аду; но с этим грешником он не расстанется за райские наслаждения!

    Три дня тому -- предчувствовал ли я, что это будет роковой день решения судьбы моей! -- три дня тому я пришел к Вериньке. Ее не было дома. Дня с два я не видал ее. Прощаясь с нею в последнее свидание, я заметил в ней, в первый еще раз, какое-то усиленное ко мне внимание, какое-то необыкновенное волнение души. Она так уныло, внимательно смотрела на меня; рука ее, забытая, оставалась в руке моей; грудь ее трепетала; глаза наполнялись слезами. Казалось, что ее тяготит какая-то тайна; казалось, что она трепещет, как бы тайна эта не открылась. Несколько раз она останавливала меня, когда я хотел идти.

    "Что с вами, Веринька?" -- спрашивал я, изумленный, встревоженный.

    "Ничего!" -- отвечала она и едва не плакала, и никогда глаза ее не выражали столь много! Все это дало мне запас счастья на два дня, но ужасно беспокоило меня. Теперь меня встретил отец ее. Он был один и задумчив. Разговор наш вертелся на пустяках и перерывался беспрестанно. Невольный ужас овладел мною.

    "Все ли у вас здоровы?" -- спросил я.

    "Все",-- был холодный ответ его.

    "Но где же..." -- промолвил я и не мог докончить.

    "He о Вериньке ли ты спрашиваешь?" -- спросил старик.

    Я мог только наклонить голову в знак подтверждения.

    "Ее нет!" -- отвечал он.

    "Что это значит?" -- воскликнул я.

    "Она уехала из Петербурга, в деревню к тетке, и, признаюсь тебе, разлучась с нею в первый раз в жизни, я грущу и печалюсь, как будто сердце потерял!"

    Он сердце потерял! А я что же потерял, я? -- Никогда прежде мысль о разлуке не представлялась мне. Иногда с ужасом воображал я, что Веринька может принадлежать другому; но -- расстаться с нею, и так нежданно, и не слыхав от нее ни одного слова, не слыхав даже милого, унылого: "до свиданья!"... Мне казалось, что кости мои затрещали в суставах... Но это было только начало пытки...

    "Видя в тебе доброго друга нашего дома,-- продолжал старик очень хладнокровно (он не выдержал более своей тайны),-- не стану скрывать от тебя, любезный друг Аркадий, что меня занимает теперь весьма важное семейное дело..."

    "Если вонзать нож в сердце, так вонзай его глубже, быстрее, и сильно поверни потом,-- думал я,-- иначе можешь ошибиться в ударе: только измучишь человека, а не зарежешь. За что же мучить? Лучше убей с одного раза". -- Я предчувствовал, что хочет говорить старик! Откуда было это предчувствие -- не понимаю. Боясь, что упаду, крепче сел я на диван и придвинулся к самой спинке его.

    "Ты догадываешься, любезный Аркадий, что я хочу говорить тебе о судьбе Вериньки. Ей открывается прекрасная партия. Думаю только и не придумаю, как мне быть? Конечно: человек хорош, молод, состояние у него будет отличное; ну и любовишка замешалась тут: Веринька ему очень нравится. Он так и говорит, что любит ее и надеется видеть в ней добрую жену и мать; даже не требует за нею никакого приданого. Я, признаться, ничего и не могу дать за дочерью, кроме этого домишка. Мне бы так хотелось, однако ж, чтобы зять мой поселился со мною. А он говорит, что этот дом для него мал..."

    "Вы уж успели с ним переговорить обо всех этих хозяйственных распоряжениях?"

    "Как же, братец; надобно делать дело порядком. У меня главное затруднение в том, как мне расстаться с дочерью и как опять бросить этот дом? Конечно, можно отдать внаймы, а самому переселиться к зятю, но жаль постояльцам отдать дом, который готовил я для себя и так хорошо отделал и устроил. Опять и то, что человек-то славный! Ты его знаешь: вы с ним друзья; он мне сам сказывал".

    "Кто он такой?"

    Старик назвал его: это был дурак, долговязый молодой человек, давно ходивший к отцу Вериньки, и над которым я всегда безжалостно смеялся.

    "Он лжет, что мы с ним друзья!" -- вскричал я с негодованием.

    "Как же так? А он еще хотел заказать тебе портрет Вериньки, если дело у нас сладится!"

    О позор! о унижение! Я готов был рвать на себе волосы и чувствовал, что вся кровь моя клокочет и пенится. Но чрез минуту мысль: долговязый -- мой счастливый соперник -- показалась мне столь смешною, что я думал, не шутит ли старик...

    "Совсем не знал я, что он жених вашей дочери... никогда этого и не думал..." -- сказал я, едва не засмеявшись.

    "И я не думал,-- отвечал с важностью старик. -- Он всегда казался мне славным малым, и я замечал, что он ластится к Вериньке. Но только с неделю тому он получил письмо, где уведомляют его, что старик дядя скончался у него: пятьсот душ в Калуге. Состояние, братец, прекрасное! И вообрази ты себе, что уж моя дочь ему бы и не пара, а первое дело его было, что он пришел ко мне и сделал предложение. И только тут-то узнал я, что он давно в Ве-риньку влюблен!"

    "Но мне всегда казалось, что он очень глуп".

    "Нет! что ты! Преобразованный ведь он. Застенчив немного, но от этого исправится. Да я и не знал, что ты его не любишь?"

    Не постигаю, как я остался жив и как не наговорил чего-нибудь безумного! Видно, что человек может быть живущ и перенослив притом, если захочет!

    "Право, брат Аркадий, в большом я затруднении! -- продолжал старик, ходя по комнате. -- Как ты думаешь?"

    Я думал: если это не глупая шутка, то не испытание ли, не желание ли шутливо сказать мне, что он отдает мне Вериньку... Но к чему же такая нелепая шутка?.. Ах! это была ужасная истина!

    "Где теперь ваш будущий зять?" -- спросил я, сам не зная для чего.

    "Уехал, братец, вчера для устройства дел, принятия наследства и прочего и воротится уже зимою".

    "Через полгода?"

    "Да".

    "И дочь ваша воротится от тетушки через полгода?"

    "Да; но что ты вдруг побледнел?"

    "Следственно, их останется тогда только обвенчать?"

    "Нет! еще дело так далеко не дошло!"

    "Как же! Ведь вы согласны?"

    "Охотно; но Веринька что-то..."

    "Ангел-Веринька! Скажите ради бога: она отказала?"

    "Нет, не отказала... Но что ты опять покраснел, брат Аркадий? И к чему приплел ты имя ангела к Вериньке? Э-э! любезный Аркадий, что все это значит? Неужели..."

    "Веринька ваша еще свободна?"

    "Да, потому что я не добился от нее ответа. Девичий ответ обыкновенно бывает -- слезы! Но она не отказала -- она просила только меня отсрочить; а потом умоляла отпустить ее к тетке. Так жених -- без решения, с одним моим словом, что я согласен, но принуждать моей дочери не стану -- уехал, и дело отложено".

    "Итак, она не согласна? А вы не станете ее принуждать, почтенный, добродетельный человек?" -- вскричал я, вскочив с своего места.

    "Избави меня бог!"

    "Вы отдадите дочь вашу человеку, который ее любит, которого она сама любит, с которым она будет счастлива, блаженна?" -- продолжал я, крепко обняв старика.

    Едва освободившись от моих объятий, старик принял угрюмый вид.

    "Во-первых, так по-чертовски не обнимают добрых людей, а во-вторых, что это такое значит, брат Аркадий? Или и ты в женихи себя ладишь Вериньке?"

    Я окаменел и старался разгадать по выражению голоса, что такое хочет сказать старик?

    "Любезный! -- продолжал он. -- Мы люди старые; этой любовной вашей дребедени не знаем. Что ты наговорил мне о счастье, о любви, о чем еще... Аркадий, брат! я этого не замечал прежде -- это нехорошо, нехорошо!"

    "Итак, всякому позволяется любить Вериньку вашу, только не мне?"

    "Любить всякому?.. Она ничего не знает обо всем этом вздоре?"

    Я молчал.

    "Знает? Это нехорошо! -- сердито вскричал старик. -- Помнишь ли ты анекдот в "Письмовнике", что один кавалер спрашивал у девушки: "Как, сударыня, пройти к вашей спальне?" -- "Через церковь",-- отвечала она".

    любви... Ах! она слишком знала о ней!

    "И ты ей признался, чай, по-рыцарски, по-картинному, на коленях?"

    "Нет! я молчал!"

    "Как же она могла знать все эти пустяки, когда ты посылал к ней посла немого с грамотою неписаною? Вот я, например: ты не говорил, и я совсем этого не заметил. Мало ли вас увивалось вокруг Вериньки. Правда, ведь девушки иногда объясняются без слов, как-то глазами... Неужели это было причиною ее слез, ее отказа, ее отъезда? Глупо! Для чего она мне об этом не говорила!"

    "Что же вы сделали бы, если б она сказала?"

    "Я отвечал бы ей... -- Старик сердито ходил по комнате. -- Тогда бы я подумал, что говорить; а теперь, как ничего не сказано, так мне и говорить нечего".

    "Но я вам говорю теперь это".

    "То есть что Веринька тебя любит?"

    Боже! мысль, в которой несколько лет не смел я отдать сам себе тайного отчета,-- он сжал эту мысль, объемлющую все мое бытие, в один вопрос и сказал ее в виде допросного пункта, тремя холодными словами...

    "Да говорите же, Аркадий Иванович! Тут уж молчать не время".

    "Не знаю!" -- промолвил я, едва не задыхаясь от горести.

    "Ну, так дело-то, видно, все пустяки: обыкновенное глазенье молодежи друг на друга. Я так и надеялся на тебя, любезный Аркадий, что ты честный человек, что ты истинный друг мой. Женщины народ слабый; мужчины должны беречь их".

    "Я посвящу всю жизнь мою на то, чтобы беречь ее!"

    "Да говори же толком, чего ты от меня хочешь?"

    "Отдайте мне Вериньку!" -- вскричал я, едва держась на ногах.

    Старик молча сел на диван и уперся ногтем в зубы.

    "Отец мой!"

    "Я, сударь, вам, во-первых, не отец, а во-вторых -- дайте мне подумать".

    "Подумайте!" -- сказал я и пошел вон, сам не зная куда. Я не показал признаков сумасшествия перед отцом Вериньки -- но видите, каков я теперь! А этому уже прошло три дня! Не спрашивайте у меня ничего: ни о том, что было со мною в эти три дня, ни о том, что я предпринимаю в будущем!

    Аркадий кончил свое повествование. Я ничего не советовал ему, но притворился любопытствующим узнать разные подробности о благодетеле его, об училище живописи, об иконописании, увлек его в посторонний разговор, стал с ним читать. Семен Иваныч поглядывал в дверь с радостною улыбкою, видя, что мы разговариваем спокойно. Я ушел, когда уже было утро. С несчастными надобно обходиться как с больными, а Аркадий был истинно несчастлив.

    ему покоя, ничего не спрашивал у него, видел, о чем хотелось ему говорить, и удалял этот разговор. Мы проездили сутки двои; я уговорил его потом ехать со мною на финляндские каменоломни.

    Грустно, больно было мне смотреть на Аркадия во все это время, тем более что я не понимал еще и сам, как пособить ему. Но первый перелом его душевной скорби прошел. Когда мы воротились в Петербург, Аркадий сам предложил мне лекарство для больной души его.

    Велик запас жизни, дарованный провидением человеку! На утлой доске выплывает человек с развалившегося, избитого волнами корабля к бесплодному утесу; неделю живет потом на этом утесе, голой скале, которую едва не заливают волны разъяренного моря, едва не сокрушают удары буйных валов, живет под свистом бурь, огнем молний и -- уцеливает! Небо прояснивается, волны утихают, голод и жажда томят, но не умерщвляют его, и надежда не перестает гнездиться в сердце страдальца! И наконец она спасает его! Так и в нравственном мире.

    -- Почтенный друг мой! -- сказал мне Аркадий, когда мы по приезде нашем отдыхали вечером в его мастерской. -- Чем могу изъявить вам благодарность мою? Неужели вы думаете, я не вижу, не понимаю ничего, что вы для меня делаете?

    Я пожал ему руку.

    -- Я заплачу вам тем, что к стараниям вашим спасти меня сам приложу все старания. Будь что будет! Назначено ли мне, в самом деле, проявить что-нибудь в будущем или ничтожно погибнуть -- будь что будет! Всего более страшит меня какое-то мрачное предчувствие -- и я верю ему: ничтожество -- мой удел на земле! Гордые мечты мои погаснут бесплодно, великие думы мои убьет безжалостная судьба. Она зарежет меня перочинным ножиком, а не убьет громом! Но я погибну тогда только, когда истощу все силы в борьбе с нею. Вот вам моя рука и клятва!

    -- Принимаю ее, Аркадий, и даю тебе мою клятву: все, что от меня зависит, употребить для твоего спасения! Ты не знаешь себе цены, душа сильная!

    -- Сильная! Мне кажется, что я точно мог бы что-нибудь сделать... Скорее опыт сил моих, и -- почему знать? Может быть, этим опытом я возвращу себе все? Это и была первая мысль моя, когда я узнал решение моей судьбы! Мысль, внушенная моим ангелом-хранителем, подкрепи меня!.. Только бы продышать мне как-нибудь... В будущем году назначена выставка... Мой "Прометей", идея, которую так давно и тяжко носил я в груди моей,-- да, эту идею изображу я им! И когда восторг зрителей, голос народный, собственное мое убеждение скажут им, что я первый между ними,-- не завидно первенство между пигмеями, но где же земля исполинов? -- тогда отец ее поверит... хоть тому поверит, что я могу пропитать голову мою и жену мою... А она меня любит, у нее достанет сил сказать: он или никто!

    На другой день я застал Аркадия за работою. Вдруг ожил он и совершенно изменился! Опять казался он тих, спокоен, весел. Вместо отдыха он ходил в Главное училище живописи. Там не любили, но боялись его и не смели отказать ему в льстивой ласке и притворном расположении. Возвратившись домой, Аркадий рисовал карикатуры на учителей Главного училища. Многие были забавны. Не описываю их. Иного стоило только нарисовать вернее, и выходила карикатура превосходная.

    В это время, к большой досаде моей, мне надобно было ехать, для справок по моему делу, в Москву, в Симбирск. Я отправился. Аркадий дал мне слово писать и не написал ни одного письма. Отлучка моя продолжилась. Мысль об участи Аркадия беспрестанно тревожила меня. Впрочем, один общий наш знакомый уведомлял меня, что видается с Аркадием и что он здоров. Почти первое дело мое было, по приезде в Петербург, послать к Аркадию. Он прибежал опрометью вместе с моим посланным, и, к изумлению моему, веселый, радостный. Извинения в неписаньи писем, расспросы о здоровье были непродолжительны. Какое непостижимое смешение противоположностей может быть в человеке!

    -- Не буду рассказывать вам, как провел я все это время,-- говорил Аркадий. -- Я кончил моего "Прометея" и доволен им: вот все! Завтра приходите ко мне, почтенный друг мой, в двенадцать часов утра. Знаете ли, кого вы увидите у меня? Вериньку и отца ее!

    -- Как же это, Аркадий?

    -- О! не думайте слишком многого! -- Аркадий засмеялся. -- Я не был у старика более полугода. Он сам не заходил ко мне, и -- чт_о_ за странный человек! -- обрадовался, увидев меня. Я ни слова не говорил ему о прошедшем. Казалось, он был рад этому и изъявлял мне большую дружбу. Мы были, как будто старые приятели, которые не говорят ничего о временной размолвке. Неделя тому Веринька возвратилась. Она приехала в тот самый день, когда для моего "Прометея" принесли мне золотую раму. Это счастливый знак; притом же это случилось во вторник, и четырнадцатого числа -- признаки хороши! Я только всего раз и виделся с Веринькою. Она похудела немного, но -- чудный, настоящий ангел! Мы говорили мало, но -- она меня любит! Видно, что глупое сватовство не состоялось: наш пятисотый жених не едет, ха, ха, ха! -- Через три дня открывают выставку картин. Я просил старика прийти ко мне, посмотреть, что я приготовил на выставку... Ах! почтенный друг мой!.. -- Аркадий в восторге обнимал меня.

    -- Как? На той же самой улице...

    -- Где живет она. Мог ли бы я пережить столько времени, если б не глядел хоть на тот дом, где некогда видал ее!.. Впрочем, эта квартира гораздо удобнее прежней...

    -- Чего же теперь хочешь ты, чего ждешь ты, Аркадий?

    -- Счастья. Дайте, я запишу вам новый мой адрес! -- Он убежал.

    -- Счастья! -- прошептал я; сердце мое стеснилось...

    Случалось ли вам видать, как молодого, неженатого, но живущего своим маленьким хозяйством мужчину посещает семейство, где есть одна, для которой приглашение его было сделано? Это мило и любопытно видеть! Сколько тут бывает мечтаний, приготовлений, робкого любопытства! Хозяин показывает подробности своего хозяйства; старики думают, что он для них только заботится и делается любезным, услужливым; она понимает истинную цель услуг, тихо мечтает о том, как можно б было устроить здесь, поправить там, быть счастливою в этом тихом убежище. А он, неловкий хозяин, попадаясь беспрерывно под дружеский выговор стариков, дает разуметь, что у него некому хозяйничать. Наконец уговаривают ее приняться разливать чай, управлять, распоряжать. Краснеют, спрашивают, хозяйничают... Это прелесть! И сколько после того бывает воспоминаний! Здесь она сидела, там глядела, там останавливалась, там сказала то-то...

    он и кивал мне головою. Едва пришел я, как жданные гости появились на улице. Их, разумеется, ожидали нетерпеливо, побежали к ним навстречу: ведь надобно было показать им дорогу. Шутливые восклицания старика отца слышны были из передней. В первый раз увидел я тогда Вериньку и отца ее.

    О нем вам нечего говорить много: одно из тех созданий, которых называют добродушными весельчаками,-- нечто не злое, не слишком умное, кругловатое по наружности, веселое, от нечего делать душе и сердцу, шутливое без остроумия, смеющееся каждой своей шутке, способное и плакать, когда бывает какое-нибудь горе. Но она?

    Разрушать ли мне очарование моих читательниц, если они уже создали себе идеал Вериньки? Или взять на совесть грех и уверить их, что в Вериньке были все совершенства, что она была совершенная красавица? Ни то, ни другое. Вы знаете русскую пословицу: "Не по-хорошу мил, а по-милу хорош". Эта пословица -- разрешение психологической задачи о том, что нам нравится и не нравится, что мы любим и ненавидим. Кронеберг, разрешая странную задачу любви, говорит, что в жизни человеческой бывают мгновения, когда душа вспыхивает молнией прекрасного и проникает сквозь свою темную, вещественную оболочку. В то же самое мгновение, когда одна душа таким образом является в мир, подглядывает ее другая душа и узнает в ней свое родное, небесное. Раз освещенный этою молниею души, вещественный образ человека, проявившего свою душу, остается навеки в душе другого, и уже ничто не разрушит его -- ни время, ни самое безобразие! Там, где люди ничего не видят, мы видим этот светлый образ души, проглянувший для нас сквозь ничтожную оболочку и оставшийся в нашей душе. Для двух душ, свидевшихся таким образом в области земного изгнания,-- что такое время, что такое расстояние? Они знают только одно: любить друг друга; когда они вместе,-- любить и радоваться; любить и грустить, Она не была бы нигде заметною, но взор ваш, утомленный блеском красоты и изысканности, всегда мог бы успокоиться на ее милом лице, мог бы полюбоваться ее стройными, изящными формами после многих красавиц, которых не захотите любить и о которых говорите, отворачиваясь: "Как хороша!" Но идеал Аркадия -- эта девушка, она -- идеал его, высокого художника, великой души человека, понимающей все ясновидящими очами своими! Я смотрел на Вериньку, понимал возможность того, что она нравится, но не постигал безумия, околдования моего друга.

    Аркадий усадил своих гостей и отрекомендовал им меня. Отец крепко пожал мне руку. Веринька взглянула на меня и тихонько, с улыбкою, сказала:

    -- Он много говаривал мне о вас!

    Голос и улыбка были увлекательны; но -- увлекательны -- не более! Между тем старик отец ее повел шумный разговор. Надобно сказать, что с ним пришел еще какой-то аматёр, старый гравировальный мастер. Тот и другой занялись прежде всего водкой и закускою, поставленными на столе. Аркадий был как будто на иголках, метался, робел, хотел скорее начать свое торжество.

    -- Пойдемте смотреть поскорее мои картины! -- сказал он наконец Вериньке тихо.

    -- Я сама нетерпеливо хотела бы видеть их,-- отвечала она, взглянув на меня и как будто говоря: "Если, хоть для приличий, вы пойдете с нами".

    Я встал с своего места. Аркадий схватил руку Вериньки.

    -- Вы уж и спешите, господа? -- сказал отец Вериньки. -- Да нет, брат Аркадий: я не расстанусь с селедкою! Чудо, чудо! Где ты брал? Скажи, сделай милость! Вот, сударь, объясню я вам о селедках... -- продолжал он, обратясь к своему товарищу. Я не дослушал слов его, ибо спешил за нетерпеливым Аркадием. Он увлек уже Вериньку -- он был так счастлив, так доволен; он с жаром прижал руку ее к губам своим. Легкий румянец пробежал по ее щекам; она украдкой взглянула на меня, потом на него; нежный укор изобразился в ее взорах, как будто она хотела сказать: "Что ты делаешь, безрассудный!"

    -- Милый друг! дай мне забыться хоть на минуту. Кто ручается даже за будущий час? -- говорил Аркадий, не отпуская руки ее. Веринька еще раз взглянула на меня выразительно. "Что мне делать с ним, с этим прихотливым ребенком,-- решите сами!" -- вот что выразил взор ее.

    -- Он хорошо знает меня; он мне истинный друг,-- говорил ей Аркадий.

    Мы вошли между тем в мастерскую Аркадия, отлично прибранную, искусно отененную занавесами. Тут стояло полукругом несколько картин его и портретов. Аркадий оставил руку Вериньки и, горделиво сложив руки на груди, хотел насладиться ее восхищением.

    Тут была картина Аркадия "Иисус в пустыне" -- желание изобразить то, что так сильно поражало его в детстве. Но этой картиной Аркадий был недоволен. И не диво: он измерял ее достоинство по безотчетному идеалу своих младенческих лет. Вторая -- "Чтение в семействе", о которой я уже говорил, еще несколько других и между прочим "Прощанье рыцаря". Закованный в железную броню, нежно, с горестью смотрит паладин на милую девушку; печально лежит голова ее на груди рыцаря; рука его обхватила стан ее. Знаток увидел бы в этой картине глубокое изучение германской живописи, тщательность в костюмах. Но душа художника не выражалась в ней вполне: он изображал чуждое ему -- горесть любви; лучше мог бы он изобразить чувство более странное: наслаждение любви несчастной.

    Независимое вдохновение можно было заметить в "Клятве швейцарских вождей" -- предмете, взятом Аркадием из Шиллерова "Вильгельма Телля". Простота, с какою изображены были тут Штауффахер, Фурст, Мельхталь, толпа разнообразных лиц, поднятые к небу руки пастухов, смесь странного оружия их, швейцарская природа окрест их -- все это было истинно и прекрасно. Художник понял поэта. Но весь Аркадий, вся жизнь его выразились в его "Прометее". Идея, которую великий Эсхил заключил в своей чудной трагедии, которую потом так хорошо выразил Байрон,-- горделивое презрение воли тирана Зевеса, величие духа, превышающее самую судьбу, и страшное терзание вещественное, соединенное с скорбью об участи человека, с пророческим видением, заставлявшим Прометея среди мучений прорицать гибель Зевеса,-- все это выражала картина Аркадия. Огромный кровожадный орел, подъемлющийся к небесам седой Океан, угрюмо погружающийся в бездны моря; дикообразный Эфест, держащий в руках орудие казни, страшный молот свой, и бесчувственно смотрящий на оживотворителя людей; природа, содрогающаяся от бедствий Прометея и гремящей грозы небесной! Это был Эсхил, переведенный рукою Гете; миф первобытной Эллады, проникнутый огнем всеобъемлющего романтизма; событие древней истории, описанное в трагедии Шекспира... И Аркадий хотел, чтобы это произведение поняли его судьи, его зрители -- чтобы это произведение поняла Веринька!.. Бедный Аркадий! вечно несогласный с собою, когда люди его понимали, и вечно непонимаемый ими, если был согласен с собою!..

    С детским любопытством Веринька пробежала взором своим по всему ряду картин; обратила лорнет свой на "Прометея" и -- содрогнулась. Только. Чего же вы хотите? Она была женщина: ее ли женской душе, жадной наслаждений счастием и радостью, можно было оценить этот миф глубокий, этот мир страстей, кипящий огненною лавою, сражающийся с волнами моря, которые влились в расселины горящего волкана. Взор Вериньки еще раз пробежал по всем картинам, и она сказала радостно и весело:

    -- Бесподобно! Прелестно, Аркадий! -- Этим словом она заплатила дань своему роду, тому, что она была женщина! У них есть слова, которыми выражают они свои безотчетные чувства, свое ребяческое удивление. Таковы были разборы Гетевых и Вернеровых созданий, писанные г-жею Сталь,-- это женское "бесподобно, прекрасно!", растянутое на множество страниц.

    Взор Аркадия потемнел и помрачнел; руки его крепче сжались на груди. Веринька взглянула на него и оробела, подошла к нему, хотела взять его руку; он не давал ей своей руки. В смущении она отошла к картинам и наклонялась к ним, как будто рассматривая их, но я видел, что она хотела скрыть свои слезы. Аркадий подошел к "Прометею" своему и горящим взором, с каким-то яростным негодованием, смотрел на него -- он готов был уничтожить свое создание. И какой поэт не изорвет своей поэмы, вдруг услышав простое, детское "прелестно!", когда он с восторгом читает ее своей подруге! Это вода, влитая в зажженное масло! Он в облаках и думает, что он орел, а его тянут к земле ниткою: он бумажный змей, пущенный с земли прихотью ребенка. Я не хотел скрывать своих чувств от Аркадия.

    -- Аркадий! -- сказал я,-- поди, обними меня: ты великий, истинный художник! -- Эти слова были сказаны мною от искреннего восхищения; они были животворною росою на страждущую душу художника.

    -- Почтенный друг мой! -- воскликнул Аркадий и бросился ко мне. -- Она не понимает! -- шептал он мне. Тут, с детскою невинностью дитяти, с жаром любящей души, Веринька подошла к нему. Слезы капали из глаз ее, и она не скрывала их. Мгновенно опомнился Аркадий. Он схватил ее руки и целовал их.

    -- Аркадий, mon bon ami! -- говорила Веринька. -- Зачем вы требуете от меня невозможного? Могу ли я судить и понимать ваши прекрасные произведения? Одно, что их создал Аркадий, вот одно, что составляет для меня главную -- всю их прелесть...

    -- Что их создал ты, скажи мне, Веринька! -- воскликнул Аркадий,-- и ты осчастливишь меня...

    -- Что их создал ты,-- сказала она, нежно улыбаясь сквозь слезы.

    О женщины! кто дал вам эту волшебную силу над сердцем мужчины, эту силу слабости? -- и как умеете вы пользоваться ею! Аркадий готов был прижать теперь Вериньку, не умеющую оценять его произведений, к груди своей и забыть своего Прометея, свое искусство, всю вселенную у ног ее...

    Разговор отца Вериньки и товарища его послышался в ближней комнате. Аркадий и Веринька опомнились. Он пошел навстречу гостей; она отошла к картинам и внимательно смотрела на них, хотя я видел, что она ничего не могла в них разглядеть. Ее щеки пылали, грудь волновалась, глаза перебегали с одной картины на другую в беспорядке чувств и мыслей.

    Надобно выбрать настоящий point de vue! {точка зрения (фр.).} Хорошо! Эта картина невыгодно поставлена -- а еще сам художник ставил! Ближе ее к окошку, чтобы лучше был свет. Отойди, Веринька! что ты знаешь!

    -- Отойдемте, сударыня,-- сказал, смеясь, Аркадий. -- Вас исключают из числа знатоков, а я теперь не имею права судить. -- Он стал с Веринькою в стороне и тихо пожимал ее руку.

    -- Начнем с начала: с рам. Что это у вас нынче пошли в моду эти готические рамы, плоские, пестрые? То ли дело прежние, с бусами и сухариками, имевшие более эффекта! Хорошо, хорошо! Только терпеть я не могу этой темной немецкой живописи! Тут облака надобно было мягче сделать! Что это за костюмы ты написал, вот в этой картине?

    -- Это древние германские.

    -- Все немцы да немцы! Почему не национальные наши? Пора нам думать о своей родной живописи, пора, братец,! думать о русском! Тут clair-obscur {распределение света и теней (фр.).} не точно смешан. Ошибка, братец! Рыцарь не мог прижать девушки так крепко к груди: ведь он был в железной броне! Зачем такие страшные носки у его сапогов?

    -- Так носили тогда.

    -- Так носили! Да ведь ты подражаешь природе не грубой и должен украшать ее! За что же ты и художник? Ты должен был украсить, сгладить костюм. А! Прометей! То-то художником-то быть: тотчас угадаешь! Хорошо! Ну, ведь не посоветуется, злодей, с опытными людьми! Во-первых, как он неловко положен...

    -- Да, ему, думаю, и в самом деле было не очень ловко лежать на Кавказе,-- отвечал Аркадий.

    Бедный Аркадий! Он думал торжествовать, думал, что Веринька поймет его "Прометея", что сила его дарования ослепит старого художника, отца ее, думал, что она в восторге устремит на него безбоязненный взор любви, а отец ее воскликнет: "Аркадий! ты великий художник", что в эту минуту будут забыты глупые приличия -- он может упасть к ногам старика, сказать: "Отдайте же Вериньку этому великому художнику!" Веринька упадет в его объятия с словами "я твоя!". Что же теперь? Бездушный мазилка после рюмки водки закусывал его картинами... А Веринька? Она как будто стыдилась мгновенной милой откровенности своего сердца; она спрятала свою душу; она огородила себя холодностью, как будто нарочно заковала себя в самые тяжкие приличия светской девушки и отошла от Аркадия, пока отец ее начал со мною спор об изящном: я не вытерпел и горячо стал защищать Аркадия. Спор продолжился; мы перешли вообще к искусствам. Аркадий был забыт. Веринька спокойно глядела в окно, и -- женщина! -- ничего, ничего нельзя уже было прочитать на ее лице! Наконец старик вынул часы, посмотрел на них и сказал:

    -- Как приятно пролетело время -- три часа! Пора домой! Сбирайся, Веринька! Хотя я уверен, что споры ничего не решают и что каждый всегда остается при своем мнении,-- продолжал он, обращаясь ко мне,-- но тем не менее всегда приятно поспорить с умным человеком!

    Он ласково отрекомендовался мне, просил жаловать к нему, благодарил Аркадия, и гости пошли. Проводив их, Аркадий бросился к окошку. С каким восторгом, с каким унынием смотрел он на Вериньку, идущую с отцом. Еще раз она сжалилась над ним -- оглянулась на него раза два, улыбнулась... И тогда только, когда отец и она ушли из виду и Семен Иваныч начал прибирать остатки закуски, Аркадий полупечально, полунасмешливо обратился ко мне, прошедши несколько раз по комнате.

    -- "Вот наши строгие ценители и судьи!" Неужели так

    -- Нет! -- отвечал я, скрепив сердце, хотя мне хотелось броситься к Аркадию, обнять его и сказать ему: "Да, бедный Аркадий, да!"

    В тот же день Аркадий отвез свои картины на выставку. "Швейцарских вождей" его не приняли, говоря, что на выставке нет места. Одно крыло было таким образом отбито у Аркадия... Но еще надежда не покидала его. Он сносил все с терпением изумительным.

    Дело Аркадия перенесено было теперь на решение толпы, публики, знатоков... Что же она сказала? Чем они решили?

    Смешон, участия кто требует у света!
    Холодная толпа взирает на поэта,
    Как на заезжего фигляра: если он
    Глубоко выразит сердечный, тяжкий стон,
    И выстраданный стих, пронзительно-унылый,
    Ударит по сердцам с неведомою силой,--
    Она в ладони бьет и хвалит, иль порой
    Неблагосклонною кивает головой.
    Постигнет ли певца внезапное волненье,
    Утрата скорбная, изгнанье, заточенье --
    "Тем лучше,-- говорят любители искусств,--
    Тем лучше! Наберет он новых дум и чувств
    И нам их передаст". Но счастие поэта

    Когда боязненно безмолвствует оно...

    Такая толпа должна была решить дело Аркадия. Но каково было Аркадию, гордому, несчастливому Аркадию, когда с решением этой толпы соединялось все его будущее!

    Мы пришли с ним на третий день после открытия выставки, когда избранные посетители впускались по билетам.

    Прошедши по всем залам, посмеявшись над классическими уродами, которым придавали имена Геркулесов, Марсов, полюбовавшись на плохие копии с превосходных эрмитажных картин, пожалевши о бедных учениках, которые принуждены были писать по определенной мерке, на жалкие задачи, мы остановились у "Прометея". В этой комнате было поставлено еще несколько огромных картин, на которые художники не пожалели ярких красок и в которых подражали они самым лучшим живописцам. Тут толпилось множество народа; блистали звезды, стучали шпоры, гремели сабли, веялись перья дам. Мы стали в стороне.

    Генерал. Прелесть, сударь, прелесть! Как быстро идут у нас художества! C'est charmant! {Это прелестно! (фр.).}

    Щеголь. Mais, mon general!.. {Но, генерал!.. (фр.).}

    Генерал. Без "mais", mon cher! Посмотри: что за прелесть!

    Щеголь. Но видели ль вы Луврскую галерею?

    Генерал. Видел, mon cher, и в полном блеске, в 1814 году! Прелесть! -- Как хорош этот старик! А эта живая головка! (Тихо.) Кто эта дама? А! да! Прелесть.

    Меценат (идет мимо). Bon jour! {Добрый день! }

    Генерал. Вы не любуетесь?

    Меценат. Эти две я уж купил. У меня не было пандана для большой залы. (Художнику.) Только смотрите, чтобы вышли в меру!

    Художник. А "Прометея" не прикажете?

    Мец. "Прометея"? (Прищуривает глаза.) Предмет не хорош.

    Барин (соседу своему). Слышите! Вот и его сиятельство то же говорит!

    Femme savante. Fi! quelle horreur! {Ученая женщина. Фи! какая гнусность! (фр.).} Что это такое? Не пытают ли это кого? Какая гадость! Что это?

    Щеголь (улыбаясь). Это Прометей.

    Толпа дам и девушек. (Слышны восклицания французские и русские.} Charmant -- horreur -- tres bien {Очаровательно -- ужас -- очень хорошо (фр.).} -- мило -- были ли вы у N. N. -- что ваша тетушка -- были -- будем -- танцовали -- quel beau temps! {какое прекрасное время! (фр.).} -- C'est lui... {Это он (фр.).} ("Прометей" шатается от их толчков.}

    Надзиратель. Осторожнее, ваше превосходительство,-- вы изволите уронить "Прометея".

    Старик с звездою. Он и без того лежит. (Хохочут.)

    Щеголь. Какая теснота! Позвольте пройти! Bon jour!

    Сухощавый знаток. В этой картине вовсе не понята цель. Что хотели изобразить? Мифологический сюжет? Надобно было отделать его барельефным образом, алянтик.

    Другой знаток. Что это за фигуры подле главного лица? Они развлекают внимание -- это ошибка художника.

    Первый. Тело слишком темно.

    Другой. Небо слишком мрачно.

    Старый художник. Это, сударь, новая школа, дюреровская. Мы, классики, ее не понимаем.

    Молодой человек Здесь вся душа художника! (Слова их заглушаются громкими суждениями.)

    Старик. Нога крива.

    1-й знаток. Отдадим сами себе отчет: какое чувство должно было одушевлять Прометея? Конечно: раскаяние, благоговение к наказующей судьбе. К чему же это презрение на лице его?

    Надзиратель. Позвольте, милостивые государи,-- дорогу его сиятельству (его сиятельство лорнетирует картины. Все отстораниваются).

    1-й знаток (тихо). Какой это у него орден?

    2-й знаток. Кажется, Золотого Руна.

    N. N. (тихо и униженно его сиятельству). Как вы находите?

    Его сиятельство (с гримасою презрения). Могло б быть лучше.

    Так судили о "Прометее". Вдруг Аркадий, дотоле равнодушный, усмехавшийся, побледнел, схватил меня за руку и указывал прямо на своего "Прометея". Перед этою картиною стоял высокий молодой человек и, разинув рот, равнодушно глядел в потолок, на картины, на зрителей.

    -- Это он! -- шептал мне Аркадий.

    он?

    -- Долговязый! Он воротился! Боже мой! у него золотое колечко на правой руке!

    Аркадию сделалось дурно. Я поспешил вывести его на свежий воздух. Мы пошли на его квартиру. Аркадий молчал дорогою. Едва мы пришли, Семен Иваныч известил Аркадия, что Парфен Игнатьевич, отец Вериньки, заходил к нему, спрашивал его, отдохнул немного и ушел.

    -- Не заказывал ли он чего-нибудь? -- спросил Аркадий задумчиво.

    -- Ничего-с. Но он заботливо разбирал тут какие-то бумаги и, видно, второпях забыл их. Вот они на столе. Он говорил, что у него теперь тма хлопот.

    -- Бумаги? -- К изумлению моему, Аркадий схватил бумаги, оставленные стариком, и поспешно стал перебирать их. Это были какие-то счета, записки. Одну из них вдруг развернул Аркадий, руки его задрожали -- записка вывалилась у него из рук -- он упал в кресла.

    Испуганный Семен Иваныч бросился помогать Аркадию. Я поднял записку с полу: это был образчик билета, вероятно, писанный для отдачи в типографию и начинавшийся сими словами: "Парфентий Игнатьевич N. N. сим честь имеет известить о помолвке дочери своей Веры Парфентьевны..."

    -- Не бойся, любезный Семен Иваныч,-- сказал Аркадий, бодро вставая и усмехаясь,-- не беспокойся! За бумагами верно пришлет Парфентий Игнатьевич. Ты отдашь их присланному. -- Он тщательно сложил бумаги и передал их старику. Сомнительно посмотрев на обоих нас, взглянув потом на меня, будто умоляя меня быть хранителем Аркадия, Семен Иваныч вышел. Да, в эту минуту я обещал сам себе употребить все, что будет в моих силах, для спасения бедного моего друга!

    Аркадий ходил несколько минут по комнате молча, спокойно по наружности; только беспрестанно отирал он лицо свое платком. Потом, не говоря ни слова, взялся за шляпу.

    -- Аркадий! куда ты? -- спросил я.

    -- К Вериньке,-- отвечал он каким-то могильным голосом, отирая щеткою шляпу свою и поправляя перед зеркалом беспорядок своей одежды. -- Разве вы не видите, что ее губят? Я должен спасти ее!

    -- Аркадий! позволь мне идти с тобою!

    -- Пойдемте. Мне все равно. Мне хочется только сказать ей или им два-три слова. Как я желт и бледен! -- Он поправил свои волосы.

    Аркадий шел поспешно, почти бежал. Едва успевал я за ним. Расстояние было невелико. Нам никто не встретился в передней комнате. Мы вошли прямо в гостиную. Веринь-ка сидела тут на диване, наклонясь головою на стол и закрыв лицо платком. Услышав шум, она вскочила, увидела Аркадия, ахнула и принуждена была удержаться рукою за стол. Глаза ее были красны; другую руку прижала она к груди своей.

    -- Веринька! милый друг! -- сказал Аркадий трепещущим голосом.

    -- Аркадий! зачем вы пришли! -- отвечала она ив бессилии опять села на диван, боясь совершенно лишиться чувств.

    -- Судьба твоя решена?

    -- Оставьте меня, Аркадий, ради бога оставьте. Будьте счастливы! Вы достойны счастия!

    -- Хоть не смейся надо мной, бесчеловечная! Веринька, милый друг! я пришел спасти тебя!

    -- Поздно, Аркадий! Оставьте меня; я уже принадлежу другому. Мое слово дано!

    -- -- Аркадий отскочил от нее, как будто наступил на ядовитую змею. -- Он прежде повергнет меня мертвого к ногам твоим и тогда возьмет тебя!

    -- Аркадий! ради бога...

    Аркадий в отчаянии ничего не слыхал. Вдруг лицо Вериньки изменилось. Она отерла слезы свои, встала и твердым голосом сказала ему:

    -- Я добровольно отдаю ему свою руку. Вы не имеете права располагать моею волею!

    Я ждал грома, но его не было: душа Аркадия уже потухла. Колена его смиренно подогнулись. Он сложил свои руки и с умоляющим видом поднял их к Вериньке.

    -- Ты решаешь смерть мою, Веринька! Если ты добровольно отдаешь ему свою руку, сердце твое принадлежит мне -- я знаю!

    -- Нет!

    -- Бесчеловечная! так ли мы должны хоть расстаться с тобою! Еще есть время, Веринька: скажи одно слово -- убежим, милый друг, если тебя принуждают! Ты ошибаешься, Веринька: ты моя, моя!.. О чем ты плачешь?

    -- Кто велел вам подсматривать за моими слезами? Я не хочу вас видеть!

    Веринька закрыла глаза платком. Аркадий не говорил более ни слова; он встал, сложил руки; жадным, горестным взором, взором, в котором жизнь и смерть, казалось, спорили о своей добыче, он посмотрел на Вериньку и потом бросился из комнаты. Веринька опомнилась, как будто вышла из какого-то состояния бесчувствия; она не замечала меня и кинулась к дверям.

    -- Аркадий! -- вскричала она. Аркадий бежал уже по улице.

    -- Аркадий! -- громко произнесла она и с выражением нестерпимой горести протянула руки вслед за ним, к окошку. -- Аркадий!

    Голос ее выражал отчаяние. Тогда только заметила она меня, покраснела, слезы ее вдруг исчезли. Это была обыкновенная, благоразумная Веринька.

    -- Сударыня,-- сказал я, приближаясь к ней,-- вы знаете меня: я люблю Аркадия, как брата; я пришел с ним, боясь, чтобы отчаяние не довело его до какой-нибудь безрассудности. Сядьте и выслушайте меня.

    Веринька машинально села на диван и закрыла глаза платком, взмокнувшим от слез ее.

    -- Сударыня,-- сказал я,-- не скрывайтесь от меня; говорите со мною, как с отцом своим. Мои лета дают мне на это право. Вы любите Аркадия? Будьте откровенны.

    -- Более жизни моей люблю его! -- сказала Веринька, рыдая и прижимая руки к груди своей.

    -- Счастлива! Никогда, никогда! Я давно уже отреклась от счастья! Одно осталось мне: жертвовать собою для спокойствия моего отца...

    -- И выйти за человека, не любимого вами?

    -- Папеньке он нравится -- я его не ненавижу -- он меня любит.

    -- А Аркадий только вами и живет!

    -- И только терзает меня и всё, что его окружает!

    -- Неужели вы не верите любви его? Неужели вы не захотите даже пожертвовать ему собою, если и знаете его пылкий, неукротимый характер!

    Веринька перестала плакать, потупила глаза и щипала кончик платка своего.

    -- Буду с вами откровенна, человек добродетельный! -- сказала она. -- У вас нет детей, но вы можете судить: не первая ли обязанность моя успокоить, утешить отца, у которого я одна, единственное его утешение, единственная его отрада? Этим ли пожертвую я безрассудной страсти моей -- безрассудной! Чувствую, как дорог мне Аркадий, но ужасаюсь любви его, трепещу ее! Мы не понимаем друг друга; и не знаю -- может ли даже кто-нибудь понять это сумасшествие, это безумие, с каким любит Аркадий! Я не в состоянии осчастливить его. Он видит теперь во мне что-то неземное. Изменения его характера ужасны. Уверена, что он так же потом легко возненавидит меня, как теперь безумно обожает! Не говорю о счастьи: такое неукротимое бешенство чуждо его! Но Аркадий будет со мною несчастлив, и я должна отдать руку свою другому, чтобы спасти от горести моего доброго отца... чтобы спасти его самого -- ах! нет! спасти самое себя... Его любовь могла бы, наконец, и меня довести до безумия... И без того, сколько раз я была от нее на краю бездны...

    Веринька опять начала плакать.

    -- Подумали ль вы о том, какую участь приготовляете себе?..

    -- Смерть, может быть... Что же тут ужасного? Не я буду виновата, если не переживу.

    -- Нет! не смерть, но жизнь в объятиях человека вами нелюбимого, в ужасающей стуже приличий и обязанностей, нарушение коих будет для вас преступлением. И как же? С любовью, с пламенем, который будет сожигать вашу грудь.

    -- Пощадите меня!

    -- Будет ли счастлив этим ваш отец? -- Вы молчите? А если Аркадий не перенесет своего бедствия? Если могила его будет укорять вас, что вы погубили в нем человека великого, надежду отечества, сердце, каких немного на земле, душу высокую, пламенную, которая любила вас -- как не любят уже в наше время...

    Веринька плакала и не отвечала ничего.

    -- Говорите, сударыня! -- повторял я.

    Она молчала; глаза ее были неподвижно устремлены на золотое колечко, бывшее у нее на правой руке.

    -- Зачем еще не вчера пришли вы... -- прошептала она.

    -- Это невозможно! -- сказала она.

    Душа моя отворотилась от нее. "Так-то всегда любите вы, женщины!" -- думал я. И сердце мое облилось кровью. Я вспомнил свои страдания. Так-то некогда растерзали меня... Мне показалось, что я вижу в Вериньке оживленный эгоизм женщин нашего времени.

    Теперь, когда после этого прошло много времени, размышляя обо всем, я уже не обвиняю ее. Кто не содрогнулся бы, в самом деле, души и любви Аркадия, кто из вас, женщины? Может быть, в минуту забывчивости некоторые из вас предались бы такой любви, но -- только забывшись! Вы все Вериньки! Должно ли обвинять вас? Сохрани бог! Вы правы. Говорят, что девушек должно приучать к хозяйству. Жаль, что, приучаясь к нему, они нередко видят хозяйственные распоряжения в самых высоких вдохновениях души...

    Я застал Аркадия на его квартире. Он был мрачен, но спокоен и встретил меня следующими словами:

    -- Почтенный друг мой! можете ли вы оказать мне последнюю услугу!

    -- Последнюю, Аркадий?

    -- Решено: я немедленно еду за границу! Вот, посмотрите: я рассматривал сейчас карту Европы. Завтра же оставлю я Петербург, и, пока получу паспорт, пока соберется мой Семен Иваныч, я буду жить в Ревеле. Туда приедет он ко мне, и тотчас отправимся мы в Дрезден, оттуда в Швейцарию, оттуда в Италию... Прости отечество, прости все -- я никогда уже не возвращусь сюда, никогда! Не возражайте, почтенный друг! Не ручаюсь ни за жизнь, ни за что, если останусь еще одни сутки в Петербурге... Ни за что не ручаюсь... -- повторил Аркадий. Он страшно сжал кулаки и заскрежетал зубами. ---й-арезирать ее не могу, и возненавидеть ее не умею! -- воскликнул он.

    -- Аркадий,-- сказался, стараясь перебить его мысли,-- это прекрасно вздумано. Что же тебе надобно?

    -- Гадости, без которой ничего нельзя сделать на свете,-- денег! У меня есть тысячи с полторы. Примите на себя труд, почтенный друг мой, продать мои картины. Может быть, кто-нибудь купит их, хоть для пандана. Семен Иваныч продаст мебели и прочую дрянь. Ссудите меня деньгами, с тем чтобы получить уплату из продажи моих картин и вещей, и -- простите, простите, друг незабвенный!

    Мы обнялись. Надобно ли сказывать ответ мой на требование Аркадия? Почти всю ночь просидели мы вместе и проговорили. О Вериньке не было ни слова. Иногда Аркадий вдруг останавливался, думал, с трудом соображая, о чем мы говорим... На другой день я проводил Аркадия по Нарвской дороге. Разумеется, что картины его оставил я у себя и что цена их далеко превосходила небольшую сумму, которою я ссудил его. Остальную сумму, по его желанию, переслал я к его отцу. Через две недели и Семен Иваныч простился со мною. Он знал, что уже ему не воротиться в Россию, но не хотел оставить Аркадия. Долго, со слезами, молился старик в Казанском соборе и говорил:

    -- Матушка казанская богородица! благослови только и утешь моего барина. Ничего более не молю!

    Увы! молитва доброго старика не была услышана! 

    -----

    Вы хотите знать окончание моей повести об Аркадии? Память незабвенного друга мне так драгоценна, что я доскажу вам о нем.

    будущность. Путешествие хорошо для души, жадной впечатлений, юной, свежей или уже отстрадавшей, утомленной, требующей просто отдыха. Ни то ни другое не было уделом Аркадия. Горячая кровь текла у него из сердца, разорванного бешеною страстью. Ужасная одинокость в настоящем, пустыня жизни впереди -- и что тогда значит страсть к искусству? А слава? И в наше время! Этот мячик, перебрасываемый от одного к другому бестолковою толпою... Кто может жить только с нею! И что такое вообще слава? Определили ль вы ее?

    Расставшись с Аркадием, я вскоре уехал в свой город и жил там по-прежнему, как теперь живу. Но речь не обо мне. С Аркадием вели мы постоянную переписку. Часто получал я письма Аркадия. Он описывал мне свои впечатления, свои занятия. Так прошло три года. Письма его стали приходить реже, хотя так же были дружественны, так же обширны. Наконец прошел целый год, и я вовсе не получал от него писем. Я знал, что Аркадий, объехав большую часть Италии и Сицилию, наконец поселился в Риме, что он посвятил себя совершенно живописи. Имя его скоро стало известно между тамошними художниками. Желал бы я сообщить читателям некоторые из писем Аркадия. Как созревал его ум в страданиях! Как светлела более и более душа его! Но никогда, ни слова не писал он ни о любви своей, ни о прошедшем -- ничего не упоминал и о состоянии своего здоровья. "Что сказать вам, добрый друг, на вопрос ваш о моем здоровье? -- писал однажды Аркадий. -- Тот здоров, кто счастлив. Больной душе не навеют здоровья лимонные рощи Италии, не согреет ее итальянское солнце..." Письма к отцу Аркадия шли через меня. Аркадий был в них нежным, почтительным сыном и радовал старика от времени до времени надеждою возврата в отчизну. Я пересказывал старику о славе, какую приобретал сын его. Старик не понимал этого, но радовался, как ребенок. Часто приходил он ко мне -- поглядеть на картинки своего Аркадия: так он называл картины, доставшиеся мне в Петербурге. Часто изъявлял он желание иметь себе особенную картинку его и писал об этом к Аркадию. Аркадий обещал прислать.

    Когда я начинал уже сильно беспокоиться о том, почему так долго не получаю известий о моем друге, писал уже к нему неоднократно и не получал ответа, мне сказали в одно утро, что меня спрашивает какой-то иностранец. Это был итальянский живописец, странствующий торгаш картинами.

    Полуфранцузским языком он изъяснил мне, что едет из Одессы в Москву и Петербург и везет на продажу множество египетских древностей, этрусских ваз, разных картин и статуй. Потом он вручил мне письмо Аркадия.

    -- Знал ли я его, синьор? Он спас мне жизнь в Террачинских горах, и я не имел бы чести говорить с вами теперь, если бы не синьор Аркадио защитил меня.

    -- Здоров ли он? Где он?

    -- Что такое?

    -- Он умер, синьор, умер этот необыкновенный молодой человек, di molto ingegno, di grandissimo ingegno! {большого дарования, величайшего дарования! (ит.).}

    -- Но как же у вас письмо его? -- спросил я, будто громом пораженный.

    прощался со мною. Он был так худ, так бледен; и при всем этом он соблюдал удивительное присутствие духа и смеялся, прощаясь со мною до свидания за гробом! Он всегда был печален, мрачен; ничто не могло развеселить его, хотя никто не знал, что такое его сокрушало. Vi sono certi punti che non sembrano mai abbastanza sviluppati e schiariti {Бывают некие обстоятельства, которые никогда не кажутся до конца выясненными или проявившимися (ит.).}.

    Я развернул письмо Аркадия. Оно состояло из немногих строк, писанных уже слабою рукою. Аркадий просил простить его, что он скрывал от меня бедственное состояние своего здоровья. "Не жалейте обо мне,-- писал он,-- вспомните обо мне иногда, но не жалейте -- жизнь моя давно не принадлежала уже здешнему миру. Никакого друга не встретил бы я так весело, как эту костлявую гостью, которая сильно стучится ко мне в двери". Он рекомендовал мне итальянского живописца, своего приятеля, как доброго, честного человека и писал, что с ним посылает свою последнюю картину. "Рассчитываю по времени, что он приедет к вам около именин моего отца. Если будет так, то передайте моему старику эту картину в самый день его именин. Он давно просил меня прислать ему картину. Он порадуется и благословит меня заочно. Не говорите ему, однако ж, ничего о моей болезни и о смерти моей, если до того времени о ней узнаете. Зачем отравлять немногие дни, оставшиеся моему доброму отцу! Он любил меня. -- Я перевел двадцать тысяч франков на дом Б** и компании в Санкт-Петербурге. Это осталось у меня от издержек. Здесь осыпали бы меня деньгами, если бы я хотел. На что их мне? Отец стар; братья проживут без меня. Себе оставил я сколько надобно на простые похороны. Получите упомянутую сумму"и вручите ее отцу моему. Семену Иванычу (не забудьте его! Добрый старик лишается со мною последней своей радости!) препоручу я, после смерти моей, привезти в Россию несколько рисунков и вещей для вас -- на память обо мне. Воспоминание о моем благодетеле и о вас уношу с собою во гроб; и с вами еще... но зачем вспоминать о том, что отвергло меня так жестоко, растерзало меня так свирепо... Говорят, что она нем, если он осчастливил ее собою, молюсь, как ни тяжко мне,-- а это очень тяжко, почтенный друг мой..."

    Долго плакал я над этим письмом. Как нарочно будто на другой день были именины отца Аркадиева.

    -- На моей квартире, синьор,

    -- Выберите раму у меня,-- сказал я ему,-- вставьте в нее картину и приготовьте к утру завтрашнего дня.

    Рама нашлась по мерке: мы ее сняли с "Прометея"... Синьор взял раму. На другой день, свято исполняя волю моего друга, я предварительно узнал, когда старик Иван Перфильевич уйдет к обедне, и явился к нему в это время. Братья Аркадия приняли меня весьма вежливо. Я сказал им о присылке картины. Вскоре привезли и картину. Она была огромна и в маленьком домике старика, в своей золотой раме, казалась чем-то необыкновенно великолепным. Вся она была закрыта полотном. Мы поставили ее в зале, где она заняла целую половину стены. У меня недоставало еще духа раскрыть ее. Слух о картине, присланной от Аркадия Ивановича,

    Я сел у окна, ожидая старика, и грустно смотрел на все, меня окружавшее. Я был в том доме, где родился, между теми людьми, с которыми провел свое малолетство Аркадий. И дом, и люди были те же, какими были они за двадцать пять, за тридцать лет,-- ничто не переменилось в них: они только устарели физически -- они, то есть и дом, и люди эти. Они были спокойны, веселы, самодовольны -- эти братья Аркадия, соседи, родственники, пришедшие поздравлять старика. А он? А этот Аркадий? Он уже прогорел метеором по небосклону, ярким метеором,-- он, единственный из этой толпы народа...

    Обедня кончилась. Старик пришел домой. Все встали, встретили его, поздравляли. Он увидел меня, тотчас поплелся ко мне, взял меня за руку и с радостью спросил:

    -- Видно, письмецо от друга моего Аркадия? Сын ты мой милый! Может быть, в последний уже раз привел меня господь праздновать на старости день моих именин, и ты радуешь меня в этот день письмом своим!

    -- Картина от моего Аркадия,-- завопил старик,-- прислана мне! Где, где она? Дети! картина от моего Аркадия!

    -- Она в зале, дедушка! -- закричали внучата, дети братьев Аркадия, прыгая вокруг своего деда.

    Старик спешил туда. Мы раскрыли картину: она стояла теперь во всем великолепии, освещенная утренними лучами солнца. Старик, с толпою родни, соседей, с братьями Аркадия, вошел в залу: домашние все уже сбежались туда. Множество голов зрителей видно было даже в окошках.

    Тут, на картине, изображен был Спаситель, благословляющий детей. Лицо его было божественно, исполнено любви и благости. Он изображен был сидящим; несколько детей беспечно, смело, безбоязненно окружали его, смотрели на него; только один из них, устремив глаза свои на Спасителя, задумался и облокотился локтем на его колено. Вознося благословляющую руку над головою сего дитяти, другую обращал Спаситель к двум ученикам своим и, казалось, говорил им: "Не возбраняйте детям приходить ко мне; для таких предназначил я царство небесное; только будучи невинен душею, как младенец, будешь со мною во славе отца моего на небесах!" В стороне, отворотясь от детей, стоял какой-то человек. Его бледное лицо, его всклоченные волосы, морщины, прорезанные пылкими страстями на лице его, показывали, что это был не простой пастырь галилейский, но страдалец, много испытавший, проведший, бурную жизнь. Казалось, этот человек слышал в словах Спасителя решение загадки, мучившей его всю жизнь; казалось, он хотел бы погрузиться в прежнее невинное младенчество... Он возводил к небесам взор надежды и страха.

    -- О, мой милый Аркадий! осчастливил ты меня! Да благословит тебя господь, как благословляет он этого младенца!

    Мы подняли старика. Он велел поставить себе стул против картины, рыдал; слезы радости текли по его щекам. Каждому, кто подходил, кто приходил вновь, он указывал на картину и мог проговорить только одно:

    -- Аркадий, Аркадий прислал!

    Когда я сказал, что Аркадий прислал еще ему около двадцати тысяч рублей, которые успел он скопить во время пребывания своего в Италии, это почти не произвело в нем перемены; но тогда других надобно было видеть. Братья Аркадия принялись хвалить его...

    Какое дарование! Сколько души! Что могло б быть из этого человека! -- Увы! эта последняя картина Аркадия растерзала меня, когда я всмотрелся в нее более: в лице малютки благословляемого Спасителем, я узнал черты Вериньки, возведенные к идеалу невинности первых лет детского возраста, а этот измученный страстями пастух -- это был сам Аркадий! Итак, мысль о тебе-- женщина! -- преследовала его и на краю гроба! И такой любви ты не поняла, не оценила! Меня даже успокоивало теперь помышление, что Аркадий уже не существует, что он уже перестал жить, то есть перестал страдать. Но видеть восторг, производимый его картиною, слышать благословения отца, произносимые ему, воображать, что, может быть, многие, смотря на его картину, думают: "Как счастлив этот художник! Как услаждает его слава!" -- соображать и думать все это было мне тяжко, грустно, больно... Вся жизнь Аркадия сливалась для меня в этой картине... Только слезы облегчили сердце мое...

    Несколько дней сряду к старику приходили смотреть картину. Сам губернатор приезжал к нему. За нее давали ему очень дорого. Но он не уступал ни за что и говорил, что, умирая, велит поставить ее против себя и будет благословлять милого сына своего и желать ему счастья и -- Увы! в целом городе только я один знал, что Аркадия уже нет на свете...

    Над миртами Италии прекрасной
    Он тихо спит, и дружеский резец
    Не начертал над русскою могилой

    Чтоб некогда нашел привет унылый
    Сын Севера, бродя в краю чужом... 

    -----

    На другой год мне опять привелось ехать в Петербург по делам. На меня навязалась тяжба. Мне надобно было выправиться о моем деле по министерству юстиции, и знакомые дали мне письма к одному значительному чиновнику. Имя его показалось мне знакомо, только я никак не мог вспомнить, где я знавал его? Осведомившись, что могу застать этого чиновника по четвергам, вечером, являюсь к нему и нахожу довольно много гостей. Хозяин был в своем кабинете с кем-то. Меня просили войти в залу. Тут нашел я несколько столов с вистом и бостоном. Дамы сидели на диване. Хозяйка сидела тут же и весело разговаривала с ними, ее окружали трое или четверо милых, опрятно одетых детей. Она была еще молодая женщина, одетая по-домашнему, щегольски, и ловко встала, чтобы принять меня. Тогда я узнал ее: это была Веринька!

    -- Боже мой! Г-н Мамаев, вы ли это? -- сказала мне Вера Парфентьевна.-- Садитесь, пожалуйте, садитесь. Давно ли вы в Петербурге?

    Мы начали говорить -- о погоде, о новостях. Она меня. И ничего более не вспомнила?.. Не знаю. Тут вошел сам хозяин. Из долговязого молодого человека, одетого в щегольской фрак, он сделался теперь плотным чиновником, в вицмундире, с крестом на шее, с другим в петлице и с пряжкою за пятнадцатилетнюю беспорочную службу. Он принял меня вежливо, обещал все сделать. Жена его, очень равнодушно, сказала ему, что некогда я был знаком с ее отцом, что я старый приятель и со временем может надеяться многого, что он притом весьма счастлив в семействе, что жена у него премилая женщина, добрая мать детям и большая хозяйка. Я видел после того еще раз Вериньку в театре. Она сидела в ложе с мужем и детьми. Не один лорнет был наводим из кресел на эту ложу; не один молодой человек говорил другому: "Прелестная женщина! и с каким вкусом одета!" 

    Глава: 1 2 3 4
    Примечания

    Раздел сайта: